кроме этой единственной, не стало ни дя¬ди, ни племянника, ни разницы в возрасте, а только осталась бли¬зость стихии со стихией, энергии с энергией, начала и начала.
За последнее десятилетие Николаю Николаевичу не пред¬ставлялось случая говорить об обаянии авторства и сути твор¬ческого Предназначения в таком соответствии с собственными мыслями и так заслуженно к месту, как сейчас. С другой сто¬роны, и Юрию Андреевичу не приходилось слышать отзывов, которые были бы так проницательно метки и так окрыляюще увлекательны, как этот разбор.
Оба поминутно вскрикивали и бегали по номеру, хватаясь за голову от безошибочности обоюдных догадок, или отходили к окну и молча барабанили пальцами по стеклу, потрясенные доказательствами взаимного понимания.
Так было у них при первом свидании, но потом доктор не¬сколько раз видел Николая Николаевича в обществе, и среди людей он был другим, неузнаваемым.
Он сознавал себя гостем в Москве и не желал расставаться с этим сознанием. Считал ли он при этом своим домом Петер¬бург или какое-нибудь другое место, оставалось неясным. Ему льстила роль политического краснобая и общественного очаро¬вателя. Может быть, он вообразил, что в Москве откроются поли¬тические салоны, как в Париже перед конвентом у мадам Ролан.
Он захаживал к своим приятельницам, хлебосольным жи¬тельницам тихих московских переулков, и премило высмеивал их и их мужей за их половинчатость и отсталость, за привычку судить обо всем со своей колокольни. И он щеголял теперь га-зетной начитанностью, точно также, как когда-то отреченными книгами и текстами орфиков.
Говорили, что в Швейцарии у него осталась новая молодая пассия, недоконченные дела, недописанная книга и что он толь¬ко окунется в бурный отечественный водоворот, а потом, если вынырнет невредимым, снова махнет в свои Альпы, только его и видали.
Он был за большевиков и часто называл два левоэсеров-ских имени в качестве своих единомышленников: журналиста, писавшего под псевдонимом Мирошка Помор, и публицистки Сильвии Котери.
Александр Александрович ворчливо упрекал его:
— Просто страшно, куда вы съехали, Николай Николаевич! Эти Мирошки ваши. Какая яма! А потом эта ваша Лидия Покори.
— Котери, — поправлял Николай Николаевич. — И — Сильвия.
— Ну все равно, Покори или Попурри, от слова не станется.
— Но все же, виноват, Котери, — терпеливо настаивал Ни¬колай Николаевич. Он и Александр Александрович обменива¬лись такими речами:
— О чем мы спорим? Подобные истины просто стыдно до¬казывать. Это азбука. Основная толща народа веками вела не¬мыслимое существование. Возьмите любой учебник истории. Как бы это ни называлось, феодализм ли и крепостное право, или капитализм и фабричная промышленность, все равно не¬естественность и несправедливость такого порядка давно за¬мечена, и давно подготовлен переворот, который выведет народ к свету и все поставит на свое место.
Вы знаете, что частичное подновление старого здесь не¬пригодно, требуется его коренная ломка. Может быть, она по¬влечет за собой обвал здания. Ну так что же? Из того, что это страшно, ведь не следует, что этого не будет? Это вопрос време¬ни. Как можно это оспаривать?
— Э, да ведь не о том разговор. Разве я об этом? Я что гово¬рю? — сердился Александр Александрович, и спор возгорался.
— Ваши Попурри и Мирошки люди без совести. Говорят одно, а делают другое. И затем, где тут логика? Никакого соот¬ветствия. Да нет, погодите, вот я вам покажу сейчас.
И он принимался разыскивать какой-нибудь журнал с про¬тиворечивою статьею, со стуком вдвигая и выдвигая ящики письменного стола и этой фомкою возней пробуждая свое крас¬норечие.
Александр Александрович любил, чтобы ему что-нибудь мешало при разговоре и чтобы препятствия оправдывали его мямлющие паузы, его эканье и меканье. Разговорчивость нахо¬дила на него во время розысков чего-нибудь потерянного, на-пример, при подыскивании второй калоши к первой в полумра¬ке передней, или когда с полотенцем через плечо он стоял на пороге ванной, или при передаче тяжелого блюда за столом, или во время разливания вина гостям по бокалам.
Юрий Андреевич с наслаждением слушал тестя. Он обожал эту хорошо знакомую старомосковскую речь нараспев, с мягким, похожим на мурлыканье, громековским подкартавливаньем.
Верхняя губа у Александра Александровича с подстрижен¬ными усиками чуть-чуть выдавалась над нижней. Так же точно оттопыривался галстук бабочкой на его груди. Было нечто об¬щее между этою губой и галстуком, и оно придавало Александ¬ру Александровичу что-то трогательное, доверчиво-детское.
Поздно ночью почти перед уходом гостей явилась Шура Шлезингер. Она прямо с какого-то собрания пришла в жакетке и рабочем картузе, решительными шагами вошла в комнату и, по очереди здороваясь со всеми за руку, тут же на ходу преда¬лась упрекам и обвинениям.
— Здравствуй, Тоня. Здравствуй, Санечка. Все-таки свин¬ство, согласитесь. Отовсюду слышу, приехал, об этом вся Москва говорит, а от вас узнаю последнею. Нуда черт с вами. Видно, не заслужила. Где он, долгожданный? Дайте пройду. Обступили стеной. Ну, здравствуй! Молодец, молодец. Читала. Ничего не понимаю, но гениально. Это сразу видно. Здравствуйте, Нико¬лай Николаевич. Сейчас я вернусь к тебе, Юрочка. У меня с то¬бой большой, особый разговор. Здравствуйте, молодые люди. А, и ты тут, Гогочка? Гуси, гуси, га-га-га, есть хотите, да-да-да?
Последнее восклицание относилось к громековской седь¬мой воде на киселе Гогочке, ярому поклоннику всякой поды¬мающейся силы, которого за глупость и смешливость звали Акулькой, а за рост и худобу — ленточной глистой.
— А вы тут пьете и закусываете? Сейчас я догоню вас. Ах, господа, господа. Ничего-то вы не знаете, ничего не ведаете! Что на свете делается! Какие вещи творятся! Пойдите на какое-ни¬будь настоящее низовое собрание с невыдуманными рабочими, с невыдуманными солдатами, не из книжек. Попробуйте пик¬нуть там что-нибудь про войну до победного конца. Вам там пропишут победный конец! Я матроса сейчас слышала! Юроч¬ка, ты бы с ума сошел! Какая страсть! Какая цельность!
Шуру Шлезингер перебивали. Все орали кто в лес, кто по дрова. Она подсела к Юрию Андреевичу, взяла его за руку и, приблизив к нему лицо, чтобы перекричать других, кричала без повышений и понижений, как в разговорную трубку: — Пойдем как-нибудь со мной, Юрочка. Я тебе людей покажу. Ты должен, должен, понимаешь ли, как Антей, прикоснуться к зем¬ле. 4оo ты выпучил глаза? Я тебя, кажется, удивляю? Разве ты не знаешь, что я старый боевой конь, старая бестужевка, Юроч¬ка. С предварилкой знакомилась, сражалась на баррикадах. Ко¬нечно! А ты что думал? О, мы не знаем народа! Я только что оттуда, из их гущи. Я им библиотеку налаживаю.
Она уже хлебнула и явно хмелела. Но и у Юрия Андреевича шумело в голове. Он не заметил, как Шура Шлезингер оказа¬лась в одном углу комнаты, а он в другом, в конце стола. Он стоял и по всем признакам, сверх собственного ожидания, го¬ворил. Он не сразу добился тишины.
— Господа… Я хочу… Миша! Гогочка!.. Но что же делать, Тоня, когда они не слушают? Господа, дайте мне сказать два сло¬ва. Надвигается неслыханное, небывалое. Прежде чем оно на¬стигнет нас, вот мое пожелание вам. Когда оно настанет, дай нам Бог не растерять друг друга и не потерять души. Гогочка, вы после будете кричать ура. Я не кончил. Прекратите разговоры по углам и слушайте внимательно.
На третий год войны в народе сложилось убеждение, что рано или поздно граница между фронтом и тылом сотрется, море крови подступит к каждому и зальет отсиживающихся и око¬павшихся. Революция и есть это наводнение.
В течение ее вам будет казаться, как нам на войне, что жизнь прекратилась, всё личное кончилось, что ничего на свете боль¬ше не происходит, а только убивают и умирают, а если мы до¬живем до записок и мемуаров об этом времени и прочтем эти воспоминания, мы убедимся, что за эти пять или десять лет пе¬режили больше, чем иные за целое столетие.
Я не знаю, сам ли народ подымется и пойдет стеной или все сделается его именем. От события такой огромности не тре¬буется драматической доказательности. Я без этого ему пове¬рю. Мелко копаться в причинах циклопических событий. Они их не имеют. Это у домашних ссор есть свой генезис, и после того как оттаскают друг друга за волосы и перебьют посуду, ума не приложат, кто начал первый. Все же истинно великое безна¬чально, как вселенная. Оно вдруг оказывается налицо без воз-никновения, словно было всегда или с неба свалилось.
Я тоже думаю, что России суждено стать первым за суще¬ствование мира царством социализма. Когда это случится, оно надолго оглушит нас, и, очнувшись, мы уже больше не вернем утраченной памяти. Мы забудем часть прошлого и не будем искать небывалому объяснения. Наставший порядок обступит нас с привычностью леса на горизонте или облаков над голо¬вой. Он окружит нас отовсюду. Не будет ничего другого.
Он еще что-то говорил и тем временем совершенно про¬трезвился. Но по-прежнему он плохо слышал, что говорилось кругом, и отвечал невпопад. Он видел проявления общей люб¬ви к нему, но не мог отогнать печали, от которой был сам не свой. И вот он сказал:
— Спасибо, спасибо. Я вижу ваши чувства. Я их не заслу¬живаю. Но не надо любить так запасливо и торопливо, как бы из страха, не пришлось бы потом полюбить еще сильней.
Все захохотали и захлопали, приняв это за сознательную остроту, а он не знал куда деваться от чувства нависшего не¬счастья, от сознания своей невластности в будущем, несмотря на всю свою жажду добра и способность к счастью.
Гости расходились. У всех от усталости были вытянувшиеся лица. Зевота смыкала и размыкала им челюсти, делая их похо¬жими на лошадей.
Прощаясь, отдернули оконную занавесь. Распахнули окно. Показался желтоватый рассвет, мокрое небо в грязных, земли¬сто-гороховых тучах.
— А ведь, видно, гроза была, пока мы пустословили, — ска¬зал кто-то.
— Меня дорогой к вам дождь захватил. Насилу добежала, — подтвердила Шура Шлезингер.
В пустом и еще темном переулке стояло перестукиванье капающих с деревьев капель вперемежку с настойчивым чири¬каньем промокших воробьев.
Прокатился гром, будто плугом провели борозду через все небо, и все стихло. А потом раздались четыре гулких, запозда¬лых удара, как осенью вываливаются большие картофелины из рыхлой, лопатою сдвинутой гряды.
Гром прочистил емкость пыльной протабаченной комнаты. Вдруг, как электрические элементы, стали ощутимы составные час¬ти существования, вода и воздух, желание радости, земля и небо.
Переулок наполнился голосами расходящихся. Они про¬должали что-то громко обсуждать на улице, точь-в-точь как препирались только что об этом в доме. Голоса удалялись, посте¬пенно стихали и стихли.
— Как поздно, — сказал Юрий Андреевич. — Пойдем спать. Изо всех людей на свете я люблю только тебя и папу.
5
Прошел август, кончался сентябрь. Нависало неотвратимое. Близилась зима, а в человеческом мире то, похожее на зимнее обмирание, предрешенное, которое носилось в воздухе и было у всех на устах.
Надо было готовиться к холодам, запасать пищу, дрова. Но в