дни торжества материализма материя превратилась в поня¬тие, пищу и дрова заменил продовольственный и топливный вопрос.
Люди в городах были беспомощны, как дети перед лицом близящейся неизвестности, которая опрокидывала на своем пути все установленные навыки и оставляла по себе опустоше¬ние, хотя сама была детищем города и созданием горожан.
Кругом обманывались, разглагольствовали. Обыденщина еще хромала, барахталась, колченого плелась куда-то по старой привычке. Но доктор видел жизнь неприкрашенной. От него не могла укрыться ее приговоренность. Он считал себя и свою среду обреченными. Предстояли испытания, может быть, даже гибель. Считанные дни, оставшиеся им, таяли на его глазах.
Он сошел бы с ума, если бы не житейские мелочи, труды и заботы. Жена, ребенок, необходимость добывать деньги были его спасением, — насущное, смиренное, бытовой обиход, служ¬ба, хожденье по больным.
Он понимал, что он пигмей перед чудовищной махиной будущего, боялся его, любил это будущее и втайне им гордился, и в последний раз, как на прощание, жадными глазами вдох¬новения смотрел на облака и деревья, на людей, идущих по ули¬це, на большой, перемогающийся в несчастиях русский город, и был готов принести себя в жертву, чтобы стало лучше, и ниче¬го не мог.
Это небо и прохожих он чаще всего видел с середины мос¬товой, переходя Арбат у аптеки Русского общества врачей, на углу Староконюшенного.
Он опять поступил на службу в свою старую больницу. Она по старой памяти называлась Крестовоздвиженской, хотя об¬щина этого имени была распущена. Но больнице еще не приду¬мали подходящего названия.
В ней уже началось расслоение. Умеренным, тупоумие кото¬рых возмущало доктора, он казался опасным, людям, полити¬чески ушедшим далеко, недостаточно красным. Так очутился он ни в тех, ни в сих, от одного берега отстал, к другому не пристал.
В больнице, кроме его прямых обязанностей, директор воз¬ложил на него наблюдение над общей статистической отчетно¬стью. Каких только анкет, опросных листов и бланков ни про¬сматривал он, каких требовательных ведомостей ни заполнял! Смертность, рост заболеваемости, имущественное положение служащих, высота их гражданской сознательности и степень участия в выборах, неудовлетворимая нужда в топливе, продо¬вольствии, медикаментах, все интересовало центральное стати-стическое управление, на все требовался ответ.
Доктор занимался всем этим за своим старым столом у окна ординаторской. Графленая бумага разных форм и образцов ки¬пами лежала перед ним, отодвинутая в сторону. Иногда урыв¬ками, кроме периодических записей для своих медицинских трудов, он писал здесь свою «Игру в людей», мрачный дневник или журнал тех дней, состоявший из прозы, стихов и всякой всячины, внушенной сознанием, что половина людей переста¬ла быть собой и неизвестно что разыгрывает.
Светлая солнечная ординаторская со стенами, выкрашен¬ными в белую краску, была залита кремовым светом солнца зо¬лотой осени, отличающим дни после Успения, когда по утрам ударяют первые заморозки и в пестроту и яркость поределых рощ залетают зимние синицы и сороки. Небо в такие дни по¬дымается в предельную высоту и сквозь прозрачный столб воз¬духа между ним и землей тянет с севера ледяной темно-синею ясностью. Повышается видимость и слышимость всего на све¬те, чего бы то ни было. Расстояния передают звук в заморожен¬ной звонкости, отчетливо и разъединенно. Расчищаются дали, как бы открывши вид через всю жизнь на много лет вперед. Этой разреженности нельзя было бы вынести, если бы она не была так кратковременна и не наступала в конце короткого осеннего Дня на пороге ранних сумерек.
Такой свет озарял ординаторскую, свет рано садящегося осеннего солнца, сочный, стеклянный и водянистый, как спе¬лое яблоко белый налив.
Доктор сидел у стола, обмакивая перо в чернила, заду¬мывался и писал, а мимо больших окон ординаторской близко пролетали какие-то тихие птицы, забрасывая в комнату бесшум¬ные тени, которые покрывали движущиеся руки доктора, стол с бланками, пол и стены ординаторской и так же бесшумно исчезали.
— Клен опадает, — сказал вошедший прозектор, плотный когда-то мужчина, на котором кожа от похудания висела теперь мешками. — Поливали его ливни, ветры трепали и не могли одолеть. А что один утренник сделал!
Доктор поднял голову. Действительно, сновавшие мимо окна загадочные птицы оказались винно-огненными листьями клена, которые отлетали прочь, плавно держась в воздухе, и оранжевыми выгнутыми звездами ложились в стороне от дере¬вьев на траву больничного газона.
— Окна замазали? — спросил прозектор.
— Нет, — сказал Юрий Андреевич и продолжал писать.
— Что так? Пора.
Юрий Андреевич ничего не отвечал, поглощенный писа¬нием.
— Эх, Тарасюка нет, — продолжал прозектор. — Золотой был человек. И сапоги починит. И часы. И всё сделает. И все на свете достанет. А замазывать пора. Надо самим.
— Замазки нет.
— А вы сами. Вот рецепт. — И прозектор объяснил, как при¬готовить замазку из олифы и мела. —- Впрочем, ну вас. Я вам мешаю.
Он отошел к другому окну и занялся своими склянками и препаратами. Стало темнеть. Через минуту он сказал:
— Глаза испортите. Темно. А огня не дадут. Пойдемте домой.
— Еще немного поработаю. Минут двадцать.
— Его жена тут в больничных няньках. -Чья?
— Тарасюка.
— Знаю.
— А сам он неизвестно где. По всей земле рыщет. Летом два раза проведывал. В больницу заходил. Теперь где-нибудь в де¬ревне. Основывает новую жизнь. Это из тех солдат-большеви¬ков, которых вы на бульварах видите и в поездах. А хотите знать разгадку? Тарасюка, например? Слушайте. Это мастер на все руки. Ничего не может делать плохо. За что ни возьмется, дело в руках горит. То же самое случилось с ним на войне. Изучил и ее, как всякое ремесло. Оказался чудным стрелком. В окопах, в секрете. Глаз, рука — первый сорт! Все знаки отличия не за ли¬хость, а за бой без промаха. Ну. Всякое дело становится у него страстью. Полюбил и военное. Видит, оружие — это сила, вы¬возит его. Самому захотелось стать силою. Вооруженный чело-век — это уже не просто человек. В старину такие шли из стрель¬цов в разбойники. Отыми у него теперь винтовку, попробуй. И вдруг подоспевает клич: «Повернуть штыки», — и так далее. Он и повернул. Вот вам и весь сказ. И весь марксизм.
— И притом пренастоящий, из самой жизни. А вы что думали?
Прозектор отошел к своему подоконнику, покопался над пробирками. Потом спросил:
— Ну как печник?
— Спасибо, что рекомендовали. Преинтересный человек. Около часа беседовали о Гегеле и Бенедетто Кроче.
— Ну какже! Доктор философии Гейдельбергского универ¬ситета. А печка?
— И не говорите.
— Дымит?
— Одно горе.
— Трубу не туда вывел. Надо вмазать в печь, а он, верно, выпустил в форточку.
— Да он в голландку вставил. А дымит.
— Значит, дымового рукава не нашел, повел вентиляцион¬ным каналом. А то в отдушину. Эх, Тарасюка нет! А вы потерпи¬те. Не в один день Москва построилась. Печку топить — это вам не на рояли играть. Надо поучиться. Дров запасли?
— А где их взять?
— Я вам церковного сторожа пришлю. Дровяной вор. Разбирает заборы на топливо. Но предупреждаю. Надо торго¬ваться. Запрашивает. Или бабу-морильщицу.
Они спустились в швейцарскую, оделись, вышли на улицу.
— Зачем морилыцицу? — сказал доктор. — У нас клопов не водится.
— При чем тут клопы? Я про Фому, а вы про Ерему. Не кло¬пы, а дрова. У этой все поставлено на коммерческую ногу. Дома и срубы скупает на топливо. Серьезная поставщица. Смотрите не оступитесь, темь какая. Бывало, я с завязанными глазами мог по этому району пройти. Каждый камушек знал. Пречистенский уроженец. А стали заборы валить, и с открытыми глазами ниче¬го не узнаю, как в чужом городе. Зато какие уголки обнажились! Ампирные домики в кустарнике, круглые садовые столы, полу¬сгнившие скамейки. На днях прохожу мимо такого пустырька, на пересечении трех переулков. Смотрю, столетняя старуха клю¬кой землю ковыряет. «Бог в помощь, говорю, бабушка. Червей копаешь, рыболовствуешь?» Разумеется, в шутку. А она пресе-рьезнейше: «Никак нет, батюшка, — шампиньоны». И правда, стало в городе, как в лесу. Пахнет прелым листом, грибами.
— Я знаю это место. Это между Серебряным и Молчанов¬кой, не правда ли? Со мной там мимоходом всё неожиданнос¬ти. То кого-нибудь встречу, кого двадцать лет не видал, то что-нибудь найду. И говорят, грабят на углу. Да и неудивительно. Место сквозное. Целая сеть ходов к сохранившимся притонам Смоленского. Оберут, разденут, и фюить, ищи ветра в поле.
— А фонари как слабо светят. Не зря синяки фонарями зовут. Как раз нашибешь.
6
Действительно, всевозможные случайности преследовали доктора в названном месте. Поздней осенью, незадолго до октябрьских боев, темным холодным вечером он на этом углу наткнулся на человека, лежавшего без памяти поперек троту¬ара. Человек лежал, раскинув руки, приклонив голову к тумбе и свесив ноги на мостовую. Изредка с перерывами он слабо постанывал. В ответ на громкие вопросы доктора, пробовавше-го привести его в чувство, он пробормотал что-то несвязное и снова на некоторое время потерял сознание. Голова его была разбита и окровавлена, но черепные кости при беглом осмотре оказались целы. Лежавший был несомненно жертвой вооружен-ного грабежа. «Портфель. Портфель», — два-три раза прошеп¬тал он.
По телефону из ближней арбатской аптеки доктор вызвал прикомандированного к Крестовоздвиженской старика извоз¬чика и отвез неизвестного в больницу.
Потерпевший оказался видным политическим деятелем. Доктор вылечил его и в его лице приобрел на долгие годы по¬кровителя, избавлявшего его в это полное подозрений и недо¬верчивое время от многих недоразумений.
7
Было воскресенье. Доктор был свободен. Ему не надо было на службу. В Сивцевом уже разместились по-зимнему в трех ком¬натах, как предполагала Антонина Александровна.
Был холодный ветреный день с низкими снеговыми обла¬ками, темный, претемный.
С утра затопили. Стало дымить. Антонина Александровна, ничего не понимавшая в топке, давала Нюше, бившейся с сы¬рыми неразгоравшимися дровами, бестолковые и вредные со¬веты. Доктор, видевший это и понимавший, что надо сделать, пробовал вмешаться, но жена тихо брала его за плечи и выпро¬важивала из комнаты со словами:
— Ступай к себе. Когда голова и без того кругом и все меша¬ется, у тебя привычка непременно говорить под руку. Как ты не понимаешь, что твои замечания только подливают масла в огонь.
— О, масло, Тонечка, это было бы превосходно! Печка ми¬гом бы запылала. То-то и горе, что не вижу я ни масла, ни огня.
— И для каламбуров не время. Бывают, понимаешь, момен¬ты, когда не до них.
Неудачная топка разрушала воскресные планы. Все надея¬лись, исполнив необходимые дела до темноты, освободиться к вечеру, а теперь это отпадало. Оттягивался обед, чье-то жела¬ние помыть горячей водою голову, какие-то другие намерения.
Скоро задымило так, что стало невозможно дышать. Силь¬ный ветер загонял дым назад в комнату. В ней стояло облако черной копоти, как сказочное чудище посреди дремучего бора.
Юрий Андреевич разогнал всех по соседним комнатам и отворил форточку. Половину дров из печки он выкинул вон, а между оставшимися проложил дорожку из мелких щепок и