Скачать:PDFTXT
Полное собрание сочинений в одиннадцати томах. Том 4. Доктор Живаго

тяжести, влаж-ного голоса. Он не принадлежал ни одной. Я подумал, что, мо¬жет быть, чрезмерная привычка к Тоне стоит между нами и при¬тупляет у меня слух по отношению к ней. Я попробовал забыть, что она моя жена, и отнес ее образ на расстояние, достаточное для выяснения истины. Нет, это был также не ее голос. Так это и осталось невыясненным.

Кстати о снах. Принято думать, что ночью снится обыкно¬венно то, что днем, в бодрствовании, произвело сильнейшее впечатление. У меня как раз обратные наблюдения.

Я не раз замечал, что именно вещи, едва замеченные днем, мысли, не доведенные до ясности, слова, сказанные без души и оставленные без внимания, возвращаются ночью, облеченные в плоть и кровь, и становятся темами сновидений, как бы в воз-мещение за дневное к ним пренебрежение».

6

«Ясная морозная ночь. Необычайная яркость и цельность видимого. Земля, воздух, месяц, звезды скованы вместе, скле¬паны морозом. В парке поперек аллей лежат отчетливые тени деревьев, кажущиеся выточенными и выпуклыми. Все время кажется, будто какие-то черные фигуры в разных местах без конца переходят через дорогу. Крупные звезды синими слю¬дяными фонарями висят в лесу между ветвями. Мелкими, как летние луга ромашками, усеяно все небо.

Продолжающиеся по вечерам разговоры о Пушкине. Раз¬бирали лицейские стихотворения первого тома. Как много за¬висело от выбора стихотворного размера!

В стихах с длинными строчками пределом юношеского че¬столюбия был Арзамас, желание не отстать от старших, пустить дядюшке пыль в глаза мифологизмами, напыщенностью, вы¬думанной испорченностью и эпикурейством, преждевремен¬ным, притворным здравомыслием.

Но едва с подражаний Оссиану или Парни или с «Воспоми¬наний в Царском Селе» молодой человек нападал на короткие строки «Городка», или «Послания к сестре», или позднейшего кишиневского «К моей чернильнице», или на ритмы «Послания к Юдину», в подростке пробуждался весь будущий Пушкин.

В стихотворение, точно через окно в комнату, врывались с улицы свет и воздух, шум жизни, вещи, сущности. Предметы внешнего мира, предметы обихода, имена существительные, теснясь и наседая, завладевали строчками, вытесняя вон менее определенные части речи. Предметы, предметы, предметы риф¬мованной колонною выстраивались по краям стихотворения.

Точно этот, знаменитый впоследствии, пушкинский четы¬рехстопник явился какой-то измерительной единицей русской жизни, ее линейной мерой, точно он был меркой, снятой со все¬го русского существования подобно тому, как обрисовывают форму ноги для сапожной выкройки или называют номер пер¬чатки для приискания ее по руке, впору.

Так позднее ритмы говорящей России, распевы ее разговор¬ной речи были выражены в величинах длительности некрасов¬ским трехдольником и некрасовской дактилической рифмой».

7

«Как хотелось бы наряду со службой, сельским трудом или вра¬чебной практикой вынашивать что-нибудь остающееся, капи¬тальное, писать какую-нибудь научную работу или что-нибудь художественное.

Каждый родится Фаустом, чтобы все обнять, все испытать, все выразить. О том, чтобы Фаусту быть ученым, позаботились ошибки предшественников и современников. Шаг вперед в на¬уке делается по закону отталкивания, с опровержения царящих заблуждений и ложных теорий.

О том, чтобы Фаусту быть художником, позаботились заразительные примеры учителей. Шаг вперед в искусстве делается по закону притяжения, с подражания, следования и поклонения любимым предтечам.

Что же мешает мне служить, лечить и писать? Я думаю, не лишения и скитания, не неустойчивость и частые перемены, а господствующий в наши дни дух трескучей фразы, получивший такое распространение, — вот это самое: заря грядущего, по-строение нового мира, светочи человечества. Послушать это, и поначалу кажется, — какая широта фантазии, какое богатство! А наделе оно именно и высокопарно по недостатку дарования.

Сказочно только рядовое, когда его коснется рука гения. Лучший урок в этом отношении Пушкин. Какое славословие честному труду, долгу, обычаям повседневности! Теперь у нас стало звучать укорительно: мещанин, обыватель. Этот упрек предупрежден строками из «Родословной»:

«Я мещанин, я мещанин».

И из «Путешествия Онегина»:

Мой идеал теперь — хозяйка,

Мои желания — покой,

Да щей горшок, да сам большой.

Изо всего русского я теперь больше всего люблю русскую детскость Пушкина и Чехова, их застенчивую неозабоченность насчет таких громких вещей, как конечные цели человечества и их собственное спасение. Во всем этом хорошо разбирались и они, но куда им было до таких нескромностей, — не до того и не по чину! Гоголь, Толстой, Достоевский готовились к смерти, беспокоились, искали смысла, подводили итоги, а эти до конца были отвлечены текущими частностями артистического призва-ния, и за их чередованием незаметно прожили жизнь как такую же личную, никого не касающуюся частность, и теперь эта част¬ность оказывается общим делом и подобно снятым с дерева дозревающим яблокам сама доходит в преемственности, нали¬ваясь все большею сладостью и смыслом».

8

«Первые предвестия весны, оттепель. Воздух пахнет блинами и водкой, как на масляной, когда сам календарь как бы калам¬бурит. Сонно, масляными глазками жмурится солнце в лесу, сонно, ресницами игл, щурится лес, маслянисто блещут в пол¬день лужи. Природа зевает, потягивается, переворачивается на другой бок и снова засыпает.

В седьмой главе «Евгения Онегина» — весна, пустующий за выездом Онегина господский дом, могила Ленского внизу, у воды, под горою.

И соловей, весны любовник, Поет всю ночь. Цветет шиповник.

Почему—любовник? Вообще говоря, эпитет естественный, уместный. Действительно — любовник. Кроме тогорифма к слову «шиповник». Но звуковым образом не сказался ли также былинный «соловей-разбойник»?

В былине он называется Соловей-разбойник Одихмантьев сын. Как хорошо про него говорится!

От него ли то от посвисту соловьего, От него ли то от покрику звериного, То все травушки-муравушки уплетаются, Все лазоревы цветочки отсыпаются. Темны лесушки к земле все преклоняются, А что есть людей, то все мертвы лежат.

Мы приехали в Варыкино раннею весной. Вскоре все зазе¬ленело, особенно в Шутьме, как называется овраг под микули-цынским домом, — черемуха, ольха, орешник. Спустя несколь¬ко ночей защелкали соловьи.

И опять, точно слушая их в первый раз, я удивился тому, как выделяется этот напев из остальных птичьих посвистов, какой скачок, без постепенного перехода, совершает природа к богатству и исключительности этого щелканья. Сколько раз¬нообразия в смене колен и какая сила отчетливого, далеко раз¬носящегося звука! У Тургенева описаны где-то эти высвисты, дудка лешего, юлиная дробь. Особенно выделялись два оборо¬та. Учащенно-жадное и роскошное «тёх-тёх-тёх», иногда трех¬дольное, иногда без счета, в ответ на которое заросль, вся в росе, отряхивалась и охорашивалась, вздрагивая как от щекотки. И другое, распадающееся на два слога, зовущее, проникновен¬ное, умоляющее, похожее на просьбу или увещание: «Оч-нись! Оч-нись! Оч-нись!»

9

«Весна. Готовимся к сельским работам. Стало не до дневника. А приятно было вести эти записки. Придется отложить их до зимы.

На днях, на этот раз действительно на маслянице, в распу¬тицу, въезжает на санях во двор по воде и грязи больной кресть¬янин. Понятно, отказываюсь принять. «Не взыщи, милый, пе¬рестал этим заниматься, — ни настоящего подбора лекарств, ни нужных приспособлений». Да разве так отвяжешься. «Помоги. Кожею скудаем. Помилосердствуй. Телесная болезнь».

Что делать? Сердце не камень. Решил принять. «Раздевай¬ся». Осматриваю. «У тебя волчанка». Вожусь с ним, искоса по¬глядывая в окно, за бутыль с карболкой. (Боже правый, не спра¬шивайте, откуда она у меня, и еще кое-что, самое необходимое! Все это — Самдевятов.) Смотрю, — на двор другие сани, с но¬вым больным, как мне кажется в первую минуту. И сваливается, как с облаков, брат Евграф. На некоторое время он поступает в распоряжение дома, Тони, Шурочки, Александра Александро-вича. Потом, когда я освобождаюсь, присоединяюсь к осталь¬ным. Начинаются расспросы, — как, откуда? По обыкновению увертывается, уклоняется, ни одного прямого ответа, улыбки, чудеса, загадки.

Он прогостил около двух недель, часто отлучаясь в Юря-тин, и вдруг исчез, как сквозь землю провалился. За это время я успел отметить, что он еще влиятельнее Самдевятова, а дела и связи его еще менее объяснимы. Откуда он сам? Откуда его мо-гущество? Чем он занимается? Перед исчезновением обещал облегчить нам ведение хозяйства, так, чтобы у Тони освобож¬далось время для воспитания Шуры, а у меня — для занятий медициной и литературой. Полюбопытствовали, что он для это¬го собирается сделать. Опять отмалчиванье и улыбки. Но он не обманул. Имеются признаки, что условия жизни у нас действи¬тельно переменятся.

Удивительное дело! Это мой сводный брат. Он носит одну со мною фамилию. А знаю я его, собственно говоря, меньше всех.

Вот уже второй раз вторгается он в мою жизнь добрым ге¬нием, избавителем, разрешающим все затруднения. Может быть, состав каждой биографии наряду со встречающимися в ней действующими лицами требует еще и участия тайной неве-домой силы, лица почти символического, являющегося на по¬мощь без зова, и роль этой благодетельной и скрытой пружины играет в моей жизни мой брат Евграф?»

На этом кончались записи Юрия Андреевича. Больше он их не продолжал.

10

Юрий Андреевич просматривал в зале Юрятинской городской читальни заказанные книги. Многооконный читальный зал на сто человек был уставлен несколькими рядами длинных столов, узенькими концами к окнам. С наступлением темноты читаль¬ня закрывалась. В весеннее время город по вечерам не освещал¬ся. Но Юрий Андреевич и так никогда не досиживал до сумерек и не задерживался в городе позже обеденного времени. Он остав¬лял лошадь, которую ему давали Микулицыны, на постоялом дворе у Самдевятова, читал все утро и с середины дня возвра¬щался верхом домой в Варыкино.

До этих наездов в библиотеку Юрий Андреевич редко бы¬вал в Юрятине. У него не было никаких особенных дел в го¬роде. Доктор плохо знал его. И когда на его глазах зал посте¬пенно наполнялся юрятинскими жителями, садившимися то поодаль от него, то совсем по соседству, у Юрия Андреевича являлось чувство, будто он знакомится с городом, стоя на од¬ном из его людных скрещений, и будто в зал стекаются не чита-ющие юрятинцы, а стягиваются дома и улицы, на которых они проживают.

Однако и действительный Юрятин, настоящий и невымы¬шленный, виднелся в окнах зала. У среднего, самого большого окна стоял бак с кипяченою водой. Читающие в виде отдыха выходили покурить на лестницу, окружали бак, пили воду, сли¬вая остатки в полоскательницу, и толпились у окна, любуясь видами города.

Читающих было два рода: старожилы из местной интелли¬генции, — их было большинство, — и люди из простого народа.

У первых, среди которых преобладали женщины, бедно одетые, переставшие следить за собой и опустившиеся, были нездоровые, вытянувшиеся лица, обрюзгшие по разным при¬чинам, — от голода, от разлития желчи, от отеков водянки. Это были завсегдатаи читальни, лично знакомые с библиотечными служащими и чувствовавшие себя здесь как дома.

Люди из народа с красивыми здоровыми лицами, одетые опрятно, по-праздничному, входили в зал смущенно и робко, как в церковь, и появлялись шумнее, чем было принято, не от незнания порядков, а вследствие желания войти совершенно бесшумно и неумения соразмерить свои здоровые шаги и голоса.

Напротив окон в стене было углубление. В этой нише на возвышении, отделенные высокою стойкой от остального зала, занимались своим делом служащие читальни,

Скачать:PDFTXT

тяжести, влаж-ного голоса. Он не принадлежал ни одной. Я подумал, что, мо¬жет быть, чрезмерная привычка к Тоне стоит между нами и при¬тупляет у меня слух по отношению к ней. Я