понял. Я понял, отчего это всегда так убийст¬венно нестерпимо и фальшиво даже в Фаусте. Это деланный, ложный интерес. Таких запросов нет у современного человека. Когда его одолевают загадки вселенной, он углубляется в фи-зику, а не в гекзаметры Гезиода.
Но дело не только в устарелости этих форм, в их анахро¬низме. Дело не в том, что эти духи огня и воды вновь неярко запутывают то, что ярко распутано наукою. Дело в том, что этот жанр противоречит всему духу нынешнего искусства, его суще¬ству, его побудительным мотивам.
Эти космогонии были естественны на старой земле, засе¬ленной человеком так редко, что он не заслонял еще природы. По ней еще бродили мамонты, и свежи были воспоминания о динозаврах и драконах. Природа так явно бросалась в глаза человеку и так хищно и ощутительно — ему в загривок, что, мо¬жет быть, в самом деле все было еще полно богов. Это самые первые страницы летописи человечества, они только еще на¬чинались.
Этот древний мир кончился в Риме от перенаселения.
Рим был толкучкою заимствованных богов и завоеванных народов, давкою в два яруса, на земле и на небе, свинством, за¬хлестнувшимся вокруг себя тройным узлом, как заворот кишок. Даки, герулы, скифы, сарматы, гиперборейцы, тяжелые колеса без спиц, заплывшие от жира глаза, скотоложество, двойные подбородки, кормление рыбы мясом образованных рабов, неграмотные императоры. Людей на свете было больше, чем когда-либо впоследствии, и они были сдавлены в проходах Ко¬лизея и страдали.
И вот в завал этой мраморной и золотой безвкусицы при¬шел этот легкий и одетый в сияние, подчеркнуто человеческий, намеренно провинциальный, галилейский, и с этой минуты народы и боги прекратились и начался человек, человек-плот¬ник, человек-пахарь, человек-пастух в стаде овец на заходе солн¬ца, человек, ни капельки не звучащий гордо, человек, благо¬дарно разнесенный по всем колыбельным песням матерей и по всем картинным галереям мира».
11
Петровские линии производили впечатление петербургского уголка в Москве. Соответствие зданий по обеим сторонам про¬езда, лепные парадные в хорошем вкусе, книжная лавка, читаль¬ня, картографическое заведение, очень приличный табачный магазин, очень приличный ресторан, перед рестораном — га¬зовые фонари в круглых матовых колпаках на массивных крон¬штейнах.
Зимой это место хмурилось с мрачной неприступностью. Здесь жили серьезные, уважающие себя и хорошо зарабатыва¬ющие люди свободных профессий.
Здесь снимал роскошную холостецкую квартиру во втором этаже по широкой лестнице с широкими дубовыми перилами Виктор Ипполитович Комаровский. Заботливо во все вникаю¬щая и в то же время ни во что не вмешивающаяся Эмма Эрнес-товна, его экономка, нет — кастелянша его тихого уединения, вела его хозяйство, неслышимая и незримая, и он платил ей рыцарской признательностью, естественной в таком джентль¬мене, и не терпел в квартире присутствия гостей и посетитель¬ниц, не совместимых с ее безмятежным стародевическим ми¬ром. У них царил покой монашеской обители — шторы опуще¬ны, ни пылинки, ни пятнышка, как в операционной.
По воскресеньям перед обедом Виктор Ипполитович имел обыкновение фланировать со своим бульдогом по Петровке и Кузнецкому, и на одном из углов выходил и присоединялся к ним Константин Илларионович Сатаниди, актер и картежник.
Они пускались вместе шлифовать панели, перекидывались короткими анекдотами и замечаниями настолько отрывисты¬ми, незначительными и полными такого презрения ко всему на свете, что без всякого ущерба могли бы заменить эти слова про-стым рычанием, лишь бы наполнять оба тротуара Кузнецкого своими громкими, бесстыдно задыхающимися и как бы давя¬щимися своей собственной вибрацией басами.
12
Погода перемогалась. «Кап-кап-кап», — долбили капли по же¬лезу водосточных труб и карнизов. Крыша перестукивалась с крышею, как весною. Была оттепель.
Всю дорогу она шла как невменяемая и только по приходе домой поняла, что случилось.
Дома все спали. Она опять впала в оцепенение и в этой рассеянности опустилась перед маминым туалетным столиком в светло-сиреневом, почти белом платье с кружевной отделкой и длинной вуали, взятыми на один вечер в мастерской, как на маскарад. Она сидела перед своим отражением в зеркале и ни¬чего не видела. Потом положила скрещенные руки на столик и упала на них головою.
Если мама узнает, она убьет ее. Убьет и покончит с собой.
Как это случилось? Как могло это случиться? Теперь позд¬но. Надо было думать раньше.
Теперь она, — как это называется, — теперь она — падшая. Она — женщина из французского романа и завтра пойдет в гим¬назию сидеть за одной партой с этими девочками, которые по сравнению с ней еще грудные дети. Господи, Господи, как это могло случиться!
Когда-нибудь, через много-много лет, когда можно будет, Лара расскажет это Оле Деминой. Оля обнимет ее за голову и разревется.
За окном лепетали капли, заговаривалась оттепель. Кто-то с улицы дубасил в ворота к соседям. Лара не поднимала головы. У нее вздрагивали плечи. Она плакала.
13
— Ах, Эмма Эрнестовна, это, милочка, не важно. Это надоело.
Он расшвыривал по ковру и дивану какие-то вещи, манже¬ты и манишки и вдвигал и выдвигал ящики комода, не сообра¬жая, что ему надо.
Она требовалась ему дозарезу, а увидеть ее в это воскресе¬нье не было возможности. Он метался, как зверь, по комнате, нигде не находя себе места.
Она была бесподобна прелестью одухотворения. Ее руки поражали, как может удивлять высокий образ мыслей. Ее тень на обоях номера казалась силуэтом ее неиспорченности. Рубаш¬ка обтягивала ей грудь простодушно и туго, как кусок холста, натянутый на пяльцы.
Комаровский барабанил пальцами по оконному стеклу, в такт лошадям, неторопливо цокавшим внизу по асфальту про¬езда. «Лара», — шептал он и закрывал глаза, и ее голова мыс¬ленно появлялась в руках у него, голова спящей с опущенными во сне ресницами, не ведающая, что на нее бессонно смотрят часами без отрыва. Шапка ее волос, в беспорядке разметанная по подушке, дымом своей красоты ела Комаровскому глаза и проникала в душу.
Его воскресная прогулка не удалась. Комаровский сделал с Джеком несколько шагов по тротуару и остановился. Ему пред¬ставились Кузнецкий, шутки Сатаниди, встречный поток зна¬комых. Нет, это выше его сил! Как это все опротивело! Кома-ровский повернул назад. Собака удивилась, остановила на нем неодобрительный взгляд с земли и неохотно поплелась сзади.
«Что за наваждение! — думал он. — Что все это значит? Что это — проснувшаяся совесть, чувство жалости или раскаяния? Или это — беспокойство? Нет, он знает, что она дома у себя и в безопасности. Так что же она не идет из головы у него!»
Комаровский вошел в подъезд, дошел по лестнице до пло¬щадки и обогнул ее. На ней было венецианское окно с орнамен¬тальными гербами по углам стекла. Цветные зайчики падали с него на пол и подоконник. На половине второго марша Кома-ровский остановился.
Не поддаваться этой мытарящей, сосущей тоске! Он не мальчик, он должен понимать, что с ним будет, если из средст¬ва развлечения эта девочка, дочь его покойного друга, этот ре¬бенок, станет предметом его помешательства. Опомниться! Быть верным себе, не изменять своим привычкам. А то все полетит прахом.
Комаровский до боли сжал рукой широкие перила, закрыл на минуту глаза и, решительно повернув назад, стал спускать¬ся. На площадке с зайчиками он перехватил обожающий взгляд бульдога. Джек смотрел на него снизу, подняв голову, как ста¬рый, слюнявый карлик с отвислыми щеками.
Собака не любила девушки, рвала ей чулки, рычала на нее и скалилась. Она ревновала хозяина к Ларе, словно боясь, как бы он не заразился от нее чем-нибудь человеческим.
— Ах, так вот оно что! Ты решил, что все будет по-прежне¬му — Сатаниди, подлости, анекдоты? Так вот тебе за это, вот тебе, вот тебе, вот тебе!
Он стал избивать бульдога тростью и ногами. Джек вырвал¬ся, воя и взвизгивая, и с трясущимся задом заковылял вверх по лестнице скрестись в дверь и жаловаться.Эмме Эрнестовне.
Проходили дни и недели.
14
О, какой это был заколдованный круг! Если бы вторжение Ко-маровского в Ларину жизнь возбуждало только ее отвращение, Лара взбунтовалась бы и вырвалась. Но дело было не так просто.
Девочке льстило, что годящийся ей в отцы красивый, седе¬ющий мужчина, которому аплодируют в собраниях и о котором пишут в газетах, тратит деньги и время на нее, зовет божеством, возит в театры и на концерты и, что называется, «умственно развивает» ее.
И ведь она была еще невзрослою гимназисткой в коричне¬вом платье, тайной участницей невинных школьных заговоров и проказ. Ловеласничанье Комаровского где-нибудь в карете под носом у кучера или в укромной аванложе на глазах у целого те¬атра пленяло ее неразоблаченной дерзостью и побуждало про¬сыпавшегося в ней бесенка к подражанию.
Но этот озорной, школьнический задор быстро проходил. Ноющая надломленность и ужас перед собой надолго укореня¬лись в ней. И все время хотелось спать. От недосланных ночей, от слез и вечной головной боли, от заучивания уроков и общей физической усталости.
15
Он был ее проклятием, она его ненавидела. Каждый день она перебирала эти мысли заново.
Теперь она на всю жизнь его невольница. Чем он закабалил ее? Чем вымогает ее покорность, а она сдается, угождает его жела¬ниям и услаждает его дрожью своего неприкрашенного позора? Своим старшинством, маминой денежной зависимостью от не¬го, умелым ее, Лары, запугиванием? Нет, нет и нет. Все это вздор.
Не она в подчинении у него, а он у нее. Разве не видит она, как он томится по ней? Ей нечего бояться, ее совесть чиста. Стыдно и страшно должно быть ему, если она уличит его. Но в том-то и дело, что она никогда этого не сделает. На это у нее не хватит подлости, главной силы Комаровского в обращении с подчиненными и слабыми.
Вот в чем их разница. Этим и страшна жизнь кругом. Чем она оглушает, громом и молнией? Нет, косыми взглядами и шепотом оговора. В ней всё подвох и двусмысленность. Отдель¬ная нитка, как паутинка, потянул — и нет ее, а попробуй вы-браться из сети — только больше запутаешься.
И над сильным властвует подлый и слабый.
16
Она говорила себе: — А если бы она была замужем? Чем бы это отличалось? — Она вступила на путь софизмов. Но иногда тос¬ка без исхода охватывала ее.
Как ему не стыдно валяться в ногах у нее и умолять: «Так не может продолжаться. Подумай, что я с тобой сделал. Ты катишь¬ся по наклонной плоскости. Давай откроемся матери. Я женюсь на тебе».
И он плакал и настаивал, словно она спорила и не согла¬шалась. Но все это были одни фразы, и Лара даже не слушала этих трагических пустозвонных слов.
И он продолжал водить ее под длинною вуалью в отдель¬ные кабинеты этого ужасного ресторана, где лакеи и закусыва¬ющие провожали ее взглядами и как бы раздевали. И она только спрашивала себя: разве когда любят, унижают?
Однажды ей снилось. Она под землей, от нее остался толь¬ко левый бок с плечом и правая ступня. Из