силы горделивой?
Что ж в песнях у тебя такое море
Задора, смеха, молодой истомы,
Любви, надежды, и тоски, и горя?
О нет, не вздохи лишь тебе знакомы.
Я верую в здоровую основу
1И в день заветный твоего подъема.
О, если б ведать миг, послушный слову,
И слово знать, которое мгновенно
Собою мир преобразить готово!
О, если б выйти с песнью вдохновенной
В тот миг к народу, и зажечь примером,
И вывесть всех до одного из плена!
Но нет, не нам, усталым маловерам,
С сомненьем нашим, и стыдом, и болью,
Водить дружины к боевым брустверам!
Но час придет, в багряном ореоле,
В кругу народов вольных, за Карпаты
И к Черноморью рокот новой воли
И радости ты доплеснешь раскаты.
И, все обняв хозяйскою управой,
Полями залюбуешься и хатой.
Прими ж мой стих, хоть и больной отравой,
Но полный веры, пусть он и неярок.
Прими в залог своей грядущей славы
Его — как скромный праздничный подарок.
ШАРЛЬ ВАН ЛЕРБЕРГ
До тебя коснулась фея,
Как цветком по лбу шурша.
Присмирев, благоговея,
И, алмазных искр ясней,
Ропот всех часов досказан,
Всё забылось в детском сне.
Те же розы тем же летом,
Раз увянув, вновь цветут,
Тем же верные приметам:
Та же грусть и хрупкость тут.
Так и мир, насквозь охвачен
Синей ясностью кругом,
Изумлен и озадачен
Век от века, день за днем.
Он проснулся, веки жмуря:
Всё поет, плещась в лазури,
Как купальщица в воде.
ПРЕДВЕСТНИЦА
Апрель, на заранках самих
Твои белокурые сестры
Спешат вереницею пестрой
Ты скрылся в густой городьбе
Боярышниковой: к беседке
Дорогу завесили ветки —
Таинственен путь к тебе.
Они, волоча свои платья,
Вступают с опаскою в сад,
Где с ночи заря на зачатьи.
Приблизившаяся впредь всех
Тебя открывает в нечеткой
Тени и смеется находке,
И золотом блещет тот смех.
Все вздрагивают, до меньшой.
Ты губ их коснулся губами,
Они ж отражают то пламя
20 До дна озаренной душой.
КАРТИНЫ
Картинки к детским рассказам,
Как феи — замок чудес.
Одна из картин предплечья
Ребенка коснулась слегка.
Картинка без слов, без речи,
Как колос, была высока.
О, руки у нас обвисли
Сказала ребенку в укор,
Носив на себе эти мысли,
И все, неземные, за ней,
Согбенные тяжкой ношей,
Предстали ясней и стройней,
Чем были, носивши вериги.
Сияя от счастья, притих
Ребенок, во всей своей книге
Боготворивший лишь их.
АНДРЕ ПОЛЬ ГИЙОМ ЖИД
СТИХИ ИЗ РОМАНА «НОВАЯ ПИЩА»
* * *
Ветерок забубённый —
От стебля ко стеблю.
Всей душою ловлю
Первым утром вселенной
Лепестков и лучей
Во хмелю.
Не перечь и не сетуй
И последуй совету:
Предрешенному дай
С напускной неохотой
Льют лучи благодать.
Против их приворота
Чьей душе устоять?
* * *
О весна, вся — томленье, —
Пред тобой я в мольбе:
Сердце, полное лени,
Предаю я тебе.
Ты журчание вод
Точишь, точно как мед.
Ветерочка разгон
Мысль, как хочет, колышет.
Или только сквозь сон!
Чую жмурками век
Света юркого взбег.
Солнце, помилосердствуй.
Ключ добра во плоти, —
Пей до дна мое сердце
И за день не плати.
Ослепленье спросонок,
Пробужденного встреть.
Не настолько я тонок,
Но люблю в светосини
Ариеля, мечту,
И умру, лишь в пучине
Части часть предпочту.
Из забот обихода
Неотложнее нет,
Чем с зари до захода
Со всего небосвода
* * *
Юной жизни оплот.
Рай взаправду, на деле.
В небывалом весельи
Дух мой взмыл и поет.
Приумножь мои радости,
Боже.
Размечи расстоянье
Меж тобой и душой,
Что в опальном изгнаньи
10Восхити и возвысь меня,
Боже.
Как на почве сыпучей
Знаки пяток босых,
Оставляет созвучья,
Где ни ступит, мой стих.
И о ней не тужа,
Без заботы зыбями
Ходит-бродит душа.
Пуще в дубе высоком
Птиц поселок шумит.
Свесьте в листья, пичужки:
Трели, свисты, лады.
Я пьянее пьянчужки
И, как вы, от воды.
Ты обжег мне ресницы,
Когда цветом и соком
20Куст веселый умыт,
Ты меня, как десницей,
30Им насквозь поразил.
РАЙНЕР МАРИЯ РИЛЬКЕ
ПО ОДНОЙ ПОДРУГЕ.
Я чту умерших, и всегда, где мог,
давал им волю и дивился их
уживчивости в мертвых, вопреки
дурной молве. Лишь ты, ты рвешься вспять.
Ты льнешь ко мне, ты вертишься кругом
и норовишь за что-нибудь задеть,
чтоб выдать свой приход. Не отнимай,
что я обрел с трудом. Я прав. Кой прок
в тоске о том, что трогало? Оно
претворено тобой; его здесь нет.
Мы всё, как свет, отбрасываем внутрь
из бытия, когда мы познаем.
Я думал, ты зрелей. Я поражен,
что это бродишь ты, отдавши жизнь
на большее, чем женщине дано.
Что нас сразил испугом твой конец,
и оглушил и, прерывая, лег
зияньем меж текущим и былым,
наладим мы. Но то, что ты сама
перепугалась, и еще сейчас
в испуге, где испуг утратил смысл,
что ты теряешь вечности кусок
на вылазки сюда, мой друг, где всё —
в зачатке; что впервые пред лицом
вселенной, растерявшись, ты не вдруг
вникаешь в новость бесконечных свойств,
как тут во всё; что из таких кругов
тяжелый гнет каких-то беспокойств
тебя магнитом стаскивает вниз
к отсчитанным часам: вот что, как вор,
меня нежданно будит по ночам.
Добро бы мысль, что ты благоволишь
к нам жаловать от милостей избытка,
что, как ребенок, бродишь, не чураясь
опасных мест, где могут сделать вред.
Но нет. Ты просишь. Это так ужасно,
что, как пила, вонзается мне в кость.
Упрек, которым, ночью мне привидясь,
ты шаг за шагом стала бы, грозя,
теснить меня из легких в глубь брюшины,
отсюда в сердца крайнюю нору,
упрек подобный не был бы жесточе
такой мольбы. О чем же просишь ты?
Скажи, не съездить мне куда? Быть может,
ты что забыла где, и эта вещь
тоскует по тебе? Не край ли это,
тобой не посещенный, но всю жизнь
родной тебе, как чувств твоих двойчатка?
Я похожу по рекам, расспрошу
о старине, пойду водить беседы
с хозяйками у притолок дверных
и перейму, как те детей сзывают.
Я подгляжу, как там земную даль
облапливают в поле за работой,
и к властелину края на прием
найду пути. Я подкуплю дарами
священников, чтобы меня ввели
в глухой тайник с заветною святыней,
и удалились и замкнули храм.
А вслед за тем, уже немало зная,
я вволю присмотрюсь к зверям, и часть
повадок их врастет в мои суставы.
Я погощу в зрачках у них и прочь
отпущен буду, сонно, без сужденья.
Я попрошу садовников назвать
сорта цветов и затвержу названья,
чтобы в осколках собственных имен
увезть осадок их благоуханья,
и фруктов накуплю, в которых край
еще раз оживает весь до неба.
К тому же в них ты знала толк, в плодах.
Перед собой их разложив по чашкам,
ты взвешивала красками их груз.
Так ты смотрела на детей и женщин,
любуясь, как в плодах, наливом их
наличья. Так же точно ты смотрела
вся в зеркало уйдя по созерцанье,
оно ж по росту не влезало внутрь,
и сторонясь, оно не говорило
о видимом — я есмь, но: это есть.
И так нелюбопытно было это
воззренье, что не жаждало тебя:
так чуждо было зависти, так свято.
Таким бы я хотел сберечь твой образ
в глуби зеркальной, прочь ото всего.
Зачем же ты приходишь по-другому?
Зачем клевещешь на себя? Зачем
внушить мне хочешь, что в янтарных бусах
на шее у тебя остался след
той тяжести, которой не бывает
в потустороннем отдыхе картин?
печального предвестья? Что тебя
неволит толковать свое сложенье,
как линии руки, так что и мне
нельзя глядеть, не думая о роке?
Приблизься к свечке. Мне не страшен вид
покойников. Когда они приходят,
у нас в глазах, как прочие предметы.
Поди сюда. Побудем миг в тиши.
Взгляни на розу над моим бюваром.
Скажи, не так же ль робко рыщет свет
вокруг нее, как вкруг тебя? Ей тоже
не место здесь. Не смешанной со мной,
внизу в саду ей лучше б оставаться
или пройти. Теперь же вот как длит
она часы. Что ей мое сознанье?
Не содрогнись, коль мысль во мне блеснет.
Понять — мой долг, хотя б он жизни стоил.
Так создан я. Не бойся; дай понять,
зачем ты здесь. Я ослеплен. Я понял.
Я, как слепой, держу твою судьбу
в руках, и горю имени не знаю.
Оплачем же, что кто-то взял тебя
из зеркала. Умеешь ли ты плакать?
Не можешь. Знаю. Крепость слез давно
ты превратила в крепость наблюдений
и шла к тому, чтоб всякий сок в себе
преобразить в слепое равновесье
кружащего столбами бытия.
Как вдруг почти у цели некий случай
рванул тебя с передовых путей
обратно в мир, где соки вожделеют.
Рванул не всю, сперва урвал кусок,
когда ж он вспух и вырос в вероятьи,
то ты себе понадобилась вся
и принялась, как за разбор постройки,
за кропотливый снос своих надежд
и срыла грунт, и подняла из теплой
подпочвы сердца семена в ростках,
где смерть твоя готовилась ко всходу,
особенная и своя, как жизнь.
Ты стала грызть их. Сладость этих зерен
вязала губы и была нова, —
не разумелась, не входила в виды
той сладости, что мысль твоя несла.
Потужим же. Как нехотя рассталась
с своим раздольем кровь твоя, когда
ты вдруг отозвала ее обратно.
Как страшно было ей очнуться вновь
за малым кругом тела; как, не веря
своим глазам, вошла она в послед
и тут замялась, утомясь с дороги.
Ты ж силой стала гнать ее вперед,
как к жертвеннику тащат скот убойный,
сердясь, что та не рада очагу,
и преуспела: радуясь и ластясь,
она сдалась. Привыкнувши к другим
мерилам, ты почла, что эта сделка
ненадолго, забыв, что уж и ты
во времени, а время ненасытно,
и с ним тоска и канитель, и с ним
возня, как с ходом затяжной болезни.
Как мало ты жила, когда сравнишь
с годами те часы, что ты сидела,
клоня, как ветку, будущность свою
к зародышу в утробе, — ко вторично
начавшейся судьбе. О труд сверх сил!
О горькая работа! Дни за днями
вставала ты, чуть ноги волоча,
и, сев за стан, живой челнок гоняла
наперекор основе. И при всем
о празднестве еще мечтала. Ибо,
награды стало жаждаться, как детям
в возместку за противное питье,
что в пользу им. Так ты и рассчиталась
с собою; потому, что от других
ты слишком далека была и ныне,
как раньше, и никто б не мог сказать,
чем можно наградить тебя по вкусу.
Ты ж знала. Пред кроватью в дни родин
стояло зеркало и отражало
предметы. Явность их была тобой,
все ж прочее — самообманом; милым
самообманом женщины, легко
до украшений падкой и шиньонов.
Так ты и умерла, как в старину
кончались женщины, по старой моде,
в жилом тепле, испытанным концом
родильницы, что хочет и не может
сомкнуться, потому что темнота,
рожденная в довес к младенцу, входит,
теснит, торопит и сбирает в путь.
Не следовало плакальщиц, однако б,
набрать по найму, — мастериц вопить,
за плату? Можно мздой не поскупиться,
и бабы выли б, глоток не щадя.
Обрядов нам! У нас нужда в обрядах.
Все гибнет, все исходит в болтовне.
И, — мертвая, еще должна ты бегать
за жалобой задолженной ко мне!
Ты слышишь ли, я жалуюсь. Свой голос
я бросил бы, как плат, во всю длину
твоих останков, и кромсал, покамест
не измочалил, и мои слова,
как оборванцы, зябли бы, слоняясь,
в отребьях этих, если б все свелось
лишь к жалобам. Но нет, я обвиняю.
И не того, отдельного, кто вспять
повел тебя (его не доискаться
и он, как все), — я обвиняю всех,
всех разом обвиняю в нем: в мужчине.
И пусть бы даль младенчества когда
мне вспомнилась, былую детскость детства
уликой озаряя, — не хочу
про это ведать. Ангела, не глядя,
слеплю я из нее и зашвырну
в передний ряд орущих серафимов,
напоминаньем рвущихся к Творцу.
Затем, что мука эта стала слишком
не в мочь. Уже давно несносна ложь
любви, что, зиждясь