Скачать:PDFTXT
Сестра моя, жизнь

ноздревая,

И слышно: далеко, как в августе,

Полуночь в полях назревает.

Ни звука. И нет соглядатаев.

В пустынности удостоверясь,

Берется за старое – скатывается

По кровле, за желоб и через.

К губам поднесу и прислушаюсь:

Всё я ли один на свете, —

Готовый навзрыд при случае, —

Или есть свидетель.

Но тишь. И листок не шелохнется.

Ни признака зги, кроме жутких

Глотков и плескания в шлепанцах,

И вздохов и слез в промежутке.

1917

Девочка

Ночевала тучка золотая

На груди утеса-великана.

Из сада, с качелей, с бухты-барахты

Вбегает ветка в трюмо!

Огромная, близкая, с каплей смарагда [31]

На кончике кисти прямой.

Сад застлан, пропал за ее беспорядком,

За бьющей в лицо кутерьмой.

Родная, громадная, с сад, а характером —

Сестра! Второе трюмо!

Но вот эту ветку вносят в рюмке

И ставят к раме трюмо.

Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит [32]

Тюремной людской дремой?

1917

* * *

Ты в ветре, веткой пробующем,

Не время ль птицам петь,

Намокшая воробышком

Сиреневая ветвь!

У капельтяжесть запонок,

И сад слепит, как плес,

Обрызганный, закапанный

Милльоном синих слез.

Моей тоскою вынянчен

И от тебя в шипах,

Он ожил ночью нынешней,

Забормотал, запах.

Всю ночь в окошко торкался,

И ставень дребезжал.

Вдруг дух сырой прогорклости

По платью пробежал.

Разбужен чудным перечнем

Тех прозвищ и времен,

Обводит день теперешний

Глазами анемон.

1917

* * *

Душистою веткою машучи,

Впивая впотьмах это благо,

Бежала на чашечку с чашечки

Грозой одуренная влага.

На чашечку с чашечки скатываясь,

Скользнула по двум, – и в обеих

Огромною каплей агатовою

Повисла, сверкает, робеет.

Пусть ветер, по таволге [33] веющий,

Ту капельку мучит и плющит.

Цела, не дробится, – их две еще

Целующихся и пьющих.

Смеются и вырваться силятся

И выпрямиться, как прежде,

Да капле из рылец не вылиться

И не разлучатся, хоть режьте.

1917

В июне 1917 года Елена Виноград уехала в Саратовскую губернию составлять списки для выборов в органы местного самоуправления – земства. «Уезжая, она оставила вместо себя заместительницу», – написал Пастернак объяснение к стихотворению, посвященному фотографии смеющейся Елены.

Заместительница

Я живу с твоей карточкой, с той, что хохочет,

У которой суставы в запястьях хрустят,

Той, что пальцы ломает и бросить не хочет,

У которой гостят и гостят и грустят.

Что от треска колод, от бравады Ракочи [34] ,

От стекляшек в гостиной, от стекла и гостей

По пианино в огне пробежится и вскочит —

От розеток, костяшек, и роз, и костей.

Чтоб прическу ослабив, и чайный и шалый,

Зачаженный бутон заколов за кушак,

Провальсировать к славе, шутя, полушалок

Закусивши, как муку, и еле дыша.

Чтобы комкая корку рукой мандарина

Холодящие дольки глотать, торопясь

В опоясанный люстрой, позади, за гардиной,

Зал, испариной вальса запахший опять.

1917

Через некоторое время Пастернак поехал к Елене и провел в Романовке, где она была в то время, четыре дня, – «из четырех громадных летних дней сложило сердце эту память правде», – писал он об этой поездке позже, вспоминая «из всех картин, что память сберегла», их ночную прогулку по степи. Этой прогулке посвящено стихотворение «Степь». Ночной туман, скрывавший небо и землю, постепенно рассеивался, проступали отдельные предметы, мир создавался заново у них на глазах. Вспоминались первые слова Книги Бытия: «В начале сотворил Бог небо и землю».

Степь

Как были те выходы в тишь хороши!

Безбрежная степь, как марина.

Вздыхает ковыль, шуршат мураши,

И плавает плач комариный.

Стога с облаками построились в цепь

И гаснут, вулкан на вулкане.

Примолкла и взмокла безбрежная степь,

Колеблет, относит, толкает.

Туман отовсюду нас морем обстиг,

В волчцах волочась за чулками,

И чудно нам степью, как морем, брести

Колеблет, относит, толкает.

Не стог ли в тумане? Кто поймет?

Не наш ли омет? Доходим. – Он.

– Нашли! Он самый и есть. – Омет,

Туман и степь с четырех сторон.

И Млечный Путь стороной ведет

На Керчь, как шлях, скотом пропылен.

Зайти за хаты, и дух займет:

Открыт, открыт с четырех сторон.

Туман снотворен, ковыль, как мед,

Ковыль всем Млечным Путем рассорён.

Туман разойдется, и ночь обоймет

Омет и степь с четырех сторон.

Тенистая полночь стоит у пути,

На шлях навалилась звездами,

И через дорогу за тын перейти

Нельзя, не топча мирозданья.

Когда еще звезды так низко росли,

И полночь в бурьян окунало,

Пылал и пугался намокший муслин,

Льнул, жался и жаждал финала?

Пусть степь нас рассудит и ночь разрешит,

Когда, когда не: – В Начале

Плыл Плач Комариный, Ползли Мураши,

Волчцы по Чулкам Торчали?

Закрой их, любимая! Запорошит!

Вся степь как до грехопаденья:

Вся – миром объята, вся – как парашют,

Вся – дыбящееся виденье!

1917

Душная ночь

Накрапывало, – но не гнулись

И травы в грозовом мешке.

Лишь пыль глотала дождь в пилюлях,

Железо в тихом порошке.

Селенье не ждало целенья,

Был мак, как обморок глубок,

И рожь горела в воспаленьи,

И в лихорадке бредил Бог.

В осиротелой и бессонной,

Сырой, всемирной широте

С постов спасались бегством стоны,

Но вихрь, зарывшись, коротел.

За ними в бегстве слепли следом

Косые капли. У плетня

Меж мокрых веток с ветром бледным

Шел спор. Я замер. Про меня!

Я чувствовал, он будет вечен,

Ужасный, говорящий сад.

Еще я с улицы за речью

Кустов и ставней – не замечен;

Заметят – некуда назад:

Навек, навек заговорят.

1917

Еще более душный рассвет

Все утро голубь ворковал

У вас в окне.

На желобах,

Как рукава сырых рубах,

Мертвели ветки.

Накрапывало. Налегке

Шли пыльным рынком тучи,

Тоску на рыночном лотке,

Боюсь, мою

Баюча.

Я умолял их перестать.

Казалось, – перестанут.

Рассвет был сер, как спор в кустах,

Как говор арестантов.

Я умолял приблизить час,

Когда за окнами у вас

Нагорным ледником

Бушует умывальный таз

И песни колотой куски,

Жар наспанной щеки и лоб

В стекло горячее, как лед,

На подзеркальник льет.

Но высь за говором под стяг

Идущих туч

Не слышала мольбы

В запорошенной тишине,

Намокшей, как шинель,

Как пыльный отзвук молотьбы,

Как громкий спор в кустах.

Я их просил —

Не мучьте!

Не спится.

Но – моросило, и топчась

Шли пыльным рынком тучи,

Как рекруты, за хутор, поутру.

Брели не час, не век,

Как пленные австрийцы,

Как тихий хрип,

Как хрип:

«Испить,

Сестрица».

1917

* * *

Дик прием был, дик приход,

Еле ноги уволок.

Как воды набрала в рот,

Взор уперла в потолок.

Ты молчала. Ни за кем

Не рвался с такой тугой.

Если губы на замке,

Вешай с улицы другой.

Нет, не на дверь, не в пробой,

Если на сердце запрет,

Но на весь одной тобой

Немутимо белый свет.

Чтобы знал, как балки брус

По-над лбом проволоку,

Что в глаза твои упрусь,

В непрорубную тоску.

Чтоб бежал с землей знакомств,

Видев издали, с пути

Гарь на солнце под замком,

Гниль на веснах взаперти.

Не вводи души в обман,

Оглуши, завесь, забей.

Пропитала, как туман,

Груду белых отрубей.

Если душным полднем желт

Мышью пахнущий овин,

Обличи, скажи, что лжет

Лжесвидетельство любви.

1917

* * *

Попытка душу разлучить

С тобой, как жалоба смычка,

Еще мучительно звучит

В названьях Ржакса и Мучкап [35] .

Я их, как будто это ты,

Как будто это ты сама,

Люблю всей силою тщеты

До помрачения ума.

Как ночь, уставшую сиять,

Как то, что в астме – кисея,

Как то, что даже антресоль

При виде плеч твоих трясло.

Чей шопот реял на брезгу [36] ?

О, мой ли? Нет, душою – твой,

Он улетучивался с губ

Воздушней капли спиртовой.

Как в неге прояснялась мысль!

Безукоризненно. Как стон.

Как пеной, в полночь, с трех сторон

Внезапно озаренный мыс.

1917

В то лето Пастернак пережил «чудо становления книги», как он называл впоследствии то состояние поэтического подъема, когда одно стихотворение рождалось непосредственно вслед за другим как развитие мелодии, слагаясь в циклы, или главы, из которых составлялась книга. Стихов было написано гораздо больше, чем вошло в книгу, они подвергались строгому отбору. Пастернак никогда не считал отдельное стихотворение чем-то ценным, в его глазах смысл представляла собой только книга стихов, создающая особый мир, со своим воздухом, небом и землей. Стихотворная книга принципиально отличается от сборника, включающего написанные по разным поводам вещи, лишенные единства взгляда, чувства и дыхания.

* * *

«…Книга есть кубический кусок горячей, дымящейся совести – и больше ничего… Без нее духовный род не имел бы продолжения. Он перевелся бы. Ее не было у обезьян. Ее писали. Она росла, набиралась ума, видала виды, – и вот она выросла и – такова. В том, что ее видно насквозь, виновата не она. Таков уклад духовной вселенной.

А недавно думали, что сцены в книге – инсценировки. Это – заблуждение. Зачем они ей? Забыли, что единственное, что в нашей власти, это суметь не исказить голоса жизни, звучащего в нас.

Неумение найти и сказать правду – недостаток, который никаким уменьем говорить неправду не покрыть. Книга– живое существо. Она в памяти и в полном рассудке: картины и сцены – это то, что она вынесла из прошлого, запомнила и не согласна забыть

Ни у какой истинной книги нет первой страницы. Как лесной шум, она зарождается Бог весть где, и растет, и катится, будя заповедные дебри, и вдруг, в самый темный, ошеломительный и панический миг, заговаривает всеми вершинами сразу, докатившись…»

Борис Пастернак.

Из статьи «Несколько положений», 1918

Сложа весла

Лодка колотится в сонной груди,

Ивы нависли, целуют в ключицы,

В локти, в уключины – о, погоди,

Это ведь может со всяким случиться!

Этим ведь в песне тешатся все.

Это ведь значит – пепел сиреневый,

Роскошь крошеной ромашки в росе,

Губы и губы на звезды выменивать!

Это ведь значит – обнять небосвод,

Руки сплести вкруг Геракла громадного,

Это ведь значит – века напролет

Ночи на щелканье славок проматывать!

1917

Не трогать

«Не трогать, свеже выкрашен», —

Душа не береглась,

И память – в пятнах икр и щек,

И рук, и губ, и глаз.

Я больше всех удач и бед

За то тебя любил,

Что пожелтелый белый свет

С тобой – белей белил.

И мгла моя, мой друг, божусь,

Он станет как-нибудь

Белей, чем бред, чем абажур,

Чем белый бинт на лбу!

1917

Подражатели

Пекло, и берег был высок.

С подплывшей лодки цепь упала

Змеей гремучею – в песок,

Гремучей ржавчиной – в купаву.

И вышли двое. Под обрыв

Хотелось крикнуть им: «Простите,

Но бросьтесь, будьте так добры,

Не врозь, так в реку, как хотите.

Вы верны лучшим образцам.

Конечно, ищущий обрящет.

Но… бросьте лодкою бряцать:

В траве терзается образчик».

1919

* * *

Ты так играла эту роль!

Я забывал, что сам – суфлер!

Что будешь петь и во второй,

Кто б первой не совлек.

Вдоль облаков шла лодка. Вдоль

Лугами кошеных кормов.

Ты так играла эту роль,

Как лепет шлюз – кормой!

И низко рея на руле

Касаткой об одном крыле,

Ты так! – ты лучше всех ролей

Играла эту роль.

1917

Как у них

Лицо лазури пышет над лицом

Недышащей любимицы реки.

Подымется, шелохнется ли сом, —

Оглушены. Не слышат. Далеки.

Очам в снопах, как кровлям, тяжело.

Как угли, блещут оба очага.

Лицо лазури пышет над челом

Недышащей подруги в бочагах,

Недышащей питомицы осок.

То ветер смех люцерны вдоль высот,

Как поцелуй воздушный, пронесет,

То княженикой с топи угощен,

Ползет и губы пачкает хвощом

И треплет речку веткой по щеке,

То киснет и хмелеет в тростнике.

У окуня ли екнут плавники, —

Бездонный день – огромен и пунцов,

Поднос Шелони [37] – черен и свинцов.

Не свесть концов и не поднять руки…

Лицо лазури пышет над лицом

Недышащей любимицы реки.

1917

Пастернак старался разбить печальную убежденность Елены в том, «что чересчур хорошего в жизни не бывает» или «что всегда все знаешь наперед», – как она писала ему, – научить ее верить в достижимость счастья. Но ни стихи, ни письма Пастернака не утешали ее, после гибели жениха она не могла найти для себя место в жизни и писала Борису:

* * *

«…Живет, смотрит и говорит едва одна треть моя, две трети не видят и не смотрят, всегда в другом месте…

В Романовке с Вами я яснее всего заметила это: я мелкой была, я была одной третью, старалась вызвать остальную себя – и не

Скачать:PDFTXT

ноздревая, И слышно: далеко, как в августе, Полуночь в полях назревает. Ни звука. И нет соглядатаев. В пустынности удостоверясь, Берется за старое – скатывается По кровле, за желоб и через.