Скачать:PDFTXT
Сестра моя, жизнь

могла…

Вы пишете о будущем… для нас с Вами нет будущего – нас разъединяет не человек, не любовь, не наша воля, – нас разъединяет судьба. А судьба родственна природе и стихии и ей я подчиняюсь без жалоб.

На земле этой нет Сережи. Значит от земли этой я брать ничего не стану. Буду ждать другой земли, где будет он, и там, начав жизнь несломанной, я стану искать счастья…

Я несправедливо отношусь к Вам – это верно. Мне моя боль кажется больнее Вашей – это несправедливо, но я чувствую, что я права. Вы неизмеримо выше меня. Когда Вы страдаете, с Вами страдает и природа, она не покидает Вас, также как и жизнь, и смысл, Бог. Для меня же жизнь и природа в это время не существуют. Они где-то далеко, молчат и мертвы…»

* * *

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе

Расшиблась весенним дождем обо всех,

Но люди в брелоках высоко брюзгливы

И вежливо жалят, как змеи в овсе.

У старших на это свои есть резоны.

Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,

Что в грозу лиловы глаза и газоны

И пахнет сырой резедой горизонт.

Что в мае, когда поездов расписанье

Камышинской веткой [38] читаешь в купе,

Оно грандиозней Святого писанья,

И черных от пыли и бурь канапе.

Что только нарвется, разлаявшись, тормоз,

На мирных сельчан в захолустном вине,

С матрацев глядят, не моя ли платформа,

И солнце, садясь, соболезнует мне.

И в третий плеснув, уплывает звоночек

Сплошным извиненьем: жалею, не здесь.

Под шторку несет обгорающей ночью,

И рушится степь со ступенек к звезде.

Мигая, моргая, но спят где-то сладко,

И фата-морганой любимая спит

Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,

Вагонными дверцами сыплет в степи.

1917

Через некоторое время Пастернак снова поехал к Елене. Начинался сентябрь. Теперь она жила в уездном городе Балашове. Елена Александровна до конца жизни вспоминала того медника около дома, где она жила, и юродивого на базаре, которых упоминал Пастернак в своем стихотворении.

Балашов

По будням медник подле вас

Клепал, лудил, паял,

А впрочем – масла подливал

В огонь, как пай к паям.

И без того душило грудь,

И песнь небес: «Твоя, твоя!»

И без того лилась в жару

В вагон, на саквояж.

Сквозь дождик сеялся хорал

На гроб и в шляпы молокан,

А впрочем – ельник подбирал

К прощальным облакам.

И без того взошел, зашел

В больной душе, щемя, мечась,

Большой, как солнце, Балашов

В осенний ранний час.

Лазурью июльскою облит,

Базар синел и дребезжал.

Юродствующий инвалид

Пиле, гундося, подражал.

Мой друг, ты спросишь, кто велит,

Чтоб жглась юродивого речь?

В природе лип, в природе плит,

В природе лета было жечь.

1917

* * *

Мой друг, ты спросишь, кто велит

Чтоб жглась юродивого речь?

Давай ронять слова,

Как сад – янтарь и цедру,

Рассеянно и щедро,

Едва, едва, едва.

Не надо толковать,

Зачем так церемонно

Мареной и лимоном

Обрызнута листва.

Кто иглы заслезил

И хлынул через жерди

На ноты к этажерке

Сквозь шлюзы жалюзи.

Кто коврик за дверьми

Рябиной иссурьмил,

Рядном сквозных, красивых

Трепещущих курсивов.

Ты спросишь, кто велит,

Чтоб август был велик,

Кому ничто не мелко,

Кто погружен в отделку

Кленового листа

И с дней экклезиаста [39]

Не покидал поста

За теской алебастра?

Ты спросишь, кто велит,

Чтоб губы астр и далий

Сентябрьские страдали?

Чтоб мелкий лист ракит

С седых кариатид

Слетал на сырость плит

Осенних госпиталей?

Ты спросишь, кто велит?

Всесильный Бог деталей

Всесильный Бог любви

Ягайлов и Ядвиг [40] .

Не знаю, решена ль

Загадка зги загробной,

Но жизнь, как тишина

Осенняя – подробна.

1917

* * *

Весна была просто тобой,

И лето – с грехом пополам,

Но осень, но этот позор голубой

Обоев, и войлок, и хлам!

Разбитую клячу ведут на махан,

И ноздри с коротким дыханьем

Заслушались мокрой ромашки и мха,

А то и конины в духане.

В прозрачность заплаканных дней целиком

Губами и глаз полыханьем

Впиваешься, как в помутнелый флакон

С невыдохшимися духами.

Не спорить, а спать. Не оспаривать,

А спать. Не распахивать наспех

Окна, где в беспамятных заревах

Июль, разгораясь, как яспис [41] ,

Расплавливал стекла и спаривал

Тех самых пунцовых стрекоз,

Которые нынче на брачных

Брусах – мертвей и прозрачней

Осыпавшихся папирос.

Как в сумерки сонно и зябко

Окошко! Сухой купорос [42] .

На донышке склянки – козявка

И гильзы задохшихся ос.

Как с севера дует! Как щупло

Нахохлилась стужа! О вихрь,

Общупай все глуби и дупла,

Найди мою песню в живых!

1917

Послесловье

Нет, не я вам печаль причинил.

Я не стоил забвения родины.

Это солнце горело на каплях чернил,

Как в кистях запыленной смородины.

И в крови моих мыслей и писем

Завелась кошениль.

Этот пурпур червца от меня независим.

Нет, не я вам печаль причинил.

Это вечер из пыли лепился и, пышучи,

Целовал вас, задохшися в охре пыльцой.

Это тени вам щупали пульс. Это, вышедши

За плетень, вы полям подставляли лицо

И пылали, плывя, по олифе калиток,

Полумраком, золою и маком залитых.

Это – круглое лето, горев в ярлыках

По прудам, как багаж солнцепеком заляпанных,

Сургучом опечатало грудь бурлака

И сожгло ваши платья и шляпы.

Это ваши ресницы, слипались от яркости,

Это диск одичалый, рога истесав

Об ограды, бодаясь, крушил палисад.

Это – запад, карбункулом вам в волоса

Залетев и гудя, угасал в полчаса,

Осыпая багрянец с малины и бархатцев.

Нет, не я, это – вы, это ваша краса.

1917

* * *

Здесь прошелся загадки таинственный ноготь.

Поздно, высплюсь, чем свет перечту и пойму.

А пока не разбудят, любимую трогать

Так, как мне, не дано никому.

Как я трогал тебя! Даже губ моих медью

Трогал так, как трагедией трогают зал.

Поцелуй был, как лето. Он медлил и медлил,

Лишь потом разражалась гроза.

Пил, как птицы. Тянул до потери сознанья,

Звезды долго горлом текут в пищевод,

Соловьи же заводят глаза с содроганьем,

Осушая по капле ночной небосвод.

1917

27 октября 1917 года в Москве было установлено военное положение, и в воскресенье 29-го числа началась орудийная пальба. На улицах стали строить баррикады и рыть окопы. Такой окоп был вырыт и в Сивцевом Вражке, недалеко от дома, где снимал комнату Борис Пастернак. Его брат Александр в своих воспоминаниях описал увиденные из окон дома на Волхонке отряды юнкеров, которые избрали себе укрытием парапеты сквера у храма Христа Спасителя. Борис успел прийти на Волхонку в момент некоторого затишья и застрял там на три дня. Дом простреливался с двух сторон. Через стекла и дерево рам пробивались отдельные пули.

* * *

«…От невообразимого шума и гама, в который вмешивался треск пулемета и густой бас канонады – мы сразу оглохли, будто пробкой заткнуло уши. Долго выстоять было трудно, хотя страха я не ощутил никакого: стрельба шла перекидным огнем через двор; но общая картина звукового пейзажа была такова, что больно было ушам и голове; визг металла, форменным образом режущего воздух, был высок и свистящ – невозможно было находиться в этом аду…

Так длилось долго, казалось – вечность! Выходить на улицу нельзя было и думать. Телефон молчал, лампочки не горели и не светили, а только изредка вдруг самоосвещались красным полусветом, дрожа и только на доли минуты…»

А.Л. Пастернак.

Воспоминания

Но когда на третий день вдруг прекратился обстрел, тишина показалась еще более неестественной и страшной и так действовала на нервы, что страшно было ее нарушить разговором. Борис подошел к пианино, но тотчас отошел прочь, увидев какой ужас его намерение вызвало в брате. Он вскоре ушел к себе.

* * *

«…В не убиравшуюся месяцами столовую смотрели с Сивцева Вражка зимние сумерки, террор, крыши и деревья Приарбатья. Хозяин квартиры, бородатый газетный работник чрезвычайной рассеянности и добродушия, производил впечатление холостяка, хотя имел семью в Оренбургской губернии… При наступлении темноты постовые открывали вдохновенную пальбу из наганов. Они стреляли то пачками, то отдельными редкими вопрошаньями в ночь, полными жалкой безотзывной смертоносности, и так как им нельзя было попасть в такт и много гибло от шальных пуль, то в целях безопасности по переулкам вместо милиции хотелось расставить фортепьянные метрономы…»

Борис Пастернак.

Из повести «Охранная грамота»

Вдохновение

По заборам бегут амбразуры,

Образуются бреши в стене,

Когда ночь оглашается фурой

Повестей, неизвестных весне.

Без клещей приближенье фургона

Вырывает из ниш костыли

Только гулом свершенных прогонов,

Подымающих пыль издали.

Этот грохот им слышен впервые.

Завтра, завтра понять я вам дам,

Как рвались из ворот мостовые,

Вылетая по жарким следам,

Как в российскую хвойную скорбкость

Скипидарной, как утро, струи

Погружали постройки свой корпус

И лицо окунал конвоир.

О, теперь и от лип не в секрете:

Город пуст по зарям оттого,

Что последний из смертных в карете

Под стихом и при нем часовой.

В то же утро, ушам не поверя,

Протереть не успевши очей,

Сколько бедных, истерзанных перьев

Рвется к окнам из рук рифмачей!

1921

В последнем четверостишии речь идет о чтении утренних газет, ежедневно заполняемых рифмованными прописями пробудившихся борзописцев. Этот же сюжет повторяется в стихах из цикла «К Октябрьской годовщине» (1927), рисующих картины той осени.

* * *

Густая слякоть клейковиной

Полощет улиц колею:

К виновному прилип невинный,

И день, и дождь, и даль в клею.

Ненастье настилает скаты,

Гремит железом пласт о пласт,

Свергает власти, рвет плакаты,

Натравливает класс на класс.

Костры. Пикеты. Мгла. Поэты

Уже печатают тюки

Стихов потомкам на пакеты

И нам под кету и пайки.

Тогда, как вечная случайность,

Подкрадывается зима

Под окна прачечных и чайных

И прячет хлеб по закромам.

Коротким днем, как коркой сыра,

Играют крысы на софе

И, протащив по всей квартире,

Укатывают за буфет.

На смену спорам оборонцев —

Как север, ровный Совнарком [43] ,

Безбрежный снег, и ночь и солнце,

С утра глядящее сморчком.

Пониклый день, серьё и быдло,

Обидных выдач жалкий цикл,

По виду – жизнь для мотоциклов

И обданных повидлой игл.

Для галок и красногвардейцев,

Под черной кожи мокрый хром.

Какой еще заре зардеться

При взгляде на такой разгром?

На самом деле ж это – небо

Намыкавшейся всласть зимы,

По всем окопам и совдепам [44]

За хлеб восставшей и за мир.

На самом деле это где-то

Задетый ветром с моря рой

Горящих глаз Петросовета,

Вперенных в небывалый строй.

Да, это то, за что боролись.

У них в руках – метеорит.

И будь он даже пуст, как полюс,

Спасибо им, что он открыт.

Однажды мы гостили в сфере

Преданий. Нас перевели

На четверть круга против зверя.

Мы – первая любовь земли.

1927

После разгона Учредительного собрания, ставшего крушением надежд на установление в стране законности и порядка, – подтверждением страшных предчувствий стало убийство революционными матросами в ночь с 7-го на 8 января 1918 года в Мариинской больнице двух депутатов: министра Временного правительства А.И. Шингарева и государственного контролера Ф.Ф. Кокошкина.

* * *

Мутится мозг. Вот так? В палате?

В отсутствие сестер?

Ложились спать, снимали платье.

Курок упал и стер?

Кем были созданы матросы,

Кем город в пол-окна,

Кем ночь творцов; кем ночь отбросов,

Кем дух, кем имена?

Один ли Ты, с одною страстью,

Бессмертный, крепкий дух,

Надмирный, принимал участье

В творенье двух и двух?

Два этих – пара синих блузок.

Ничто. Кровоподтек.

Но если тем не «мир стал узок»,

Зачем их жить завлек?

Сарказм на Маркса. О, тупицы!

Явитесь в чем своем.

Блесните! Дайте нам упиться!

Чем? Кровью? – Мы не пьем.

Так вас не жизнь парить просила?

Не жизнь к верхам звала?

Пред срывом пухнут кровью жилы

В усильях лжи и зла.

1918

Русская революция

Как было хорошо дышать тобою в марте

И слышать на дворе, со снегом и хвоёй,

На солнце, поутру, вне лиц, имен и партий,

Ломающее лед дыхание твое!

Казалось, облака несут, плывя на запад,

Народам со дворов, со снегом и хвоёй,

Журчащий как ручьи, как солнце сонный запах

Всё здешнее, всю грусть, всё русское твое.

И теплая капель, буравя спозаранку

Песок у желобов, грачи и звон тепла

Гремели о тебе, о том, что иностранка,

Ты

Скачать:PDFTXT

могла… Вы пишете о будущем… для нас с Вами нет будущего – нас разъединяет не человек, не любовь, не наша воля, – нас разъединяет судьба. А судьба родственна природе и