Скачать:PDFTXT
Сестра моя, жизнь

Он куда-то все пропадал и оказывался в разных положениях и ты каждый раз возникала рядом справа, легкая и обнадеживающая. Он решил, что это к выздоровлению, – шея все его мучит. Он послал тебе однажды большое письмо и стихи, кроме того я тебе послала как-то несколько книжек. Видимо все это пропало. Бог с тобой, родная моя. Все это как сон. Целую тебя без конца.

Твоя мама».

7 августа 1951.

«Родная моя! Я вчера, шестого, написала тебе открытку, и она где-то на улице выпала у меня из кармана. Я загадала: если она не пропадет, и каким-нибудь чудом дойдет до тебя, значит, ты скоро вернешься и все будет хорошо. В этой открытке я тебе писала, что никогда не понимаю Б.Л. и против вашей дружбы. Он говорит, что если бы он смел так утверждать, он сказал бы, что ты самое высшее выражение его существа, о каком он мог мечтать. Вся его судьба, все его будущее это нечто несуществующее. Он живет в этом фантастическом мире и говорит, что все это – ты, не разумея под этим ни семейной, ни какой-либо другой ломки. Тогда что же он под этим понимает? Крепко тебя обнимаю, чистота и гордость моя, желанная моя. Твоя мама».

14 ноября 1952.

«Родная моя, ангел мой! Здравствуй, здравствуй! Мысленно постоянно говорю с тобой, слышишь ли ты меня? Страшно подумать, что ты перенесла, и что впереди, но ни слова об этом! Не падай духом, мужайся, мы хлопотали и хлопочем, не надо терять надежды. Как чудно ты написала свою открытку, все вложила в несколько строчек, я так не умею. Буду узнавать о тебе от твоей мамы. Я не буду писать тебе, так будет лучше. Да и к чему? Ты все знаешь».

Осенью 1952 года Пастернак, как и в прошлые годы, много работал на огороде, собрал большой урожай картофеля. Окончив очередную главу романа «Доктор Живаго», он повез ее в город машинистке. По дороге у него случился инфаркт и его увезли в Боткинскую больницу. Первую неделю он лежал в общем отделении, врачи серьезно опасались за его жизнь.

* * *

«…Когда это случилось, и меня отвезли, и я пять вечерних часов пролежал в приемном покое, а потом ночь в коридоре обыкновенной громадной и переполненной городской больницы, то в промежутках между потерею сознания и приступами тошноты и рвоты меня охватывало такое спокойствие и блаженство! Я думал, что в случае моей смерти не произойдет ничего несвоевременного, непоправимого.

Зине с Ленечкой на полгода средств хватит, а там они осмотрятся и что-нибудь предпримут. У них будут друзья, никто их не обидит. А конец не застанет меня врасплох, в разгаре работ, за чем-нибудь недоделанным. То немногое, что можно было сделать среди препятствий, которые ставило время, сделано (перевод Шекспира, Фауста, Бараташвили).

А рядом все шло таким знакомым ходом, так выпукло группировались вещи, так резко ложились тени! Длинный верстовой коридор с телами спящих, погруженный во мрак и тишину, кончался окном в сад с чернильной мутью дождливой ночи и отблеском городского зарева Москвы за верхушками деревьев. И этот коридор, и зеленый шар лампового абажура на столе у дежурной сестры у окна, и тишина, и тени нянек, и соседство смерти за окном и за спиной – все это по сосредоточенности своей было таким бездонным, таким сверхчеловеческим стихотворением. В минуту, которая казалась последнею в жизни, больше, чем когда-либо до нее, хотелось говорить с Богом, славословить видимое, ловить и запечатлевать его.

«Господи, – шептал я, – благодарю тебя за то, что твой язык – величественность и музыка, что ты сделал меня художником, что творчество – твоя школа, что всю жизнь ты готовил меня к этой ночи». И я ликовал и плакал от счастья…»

Борис Пастернак – Нине Табидзе.

Из письма 17 января 1953

В больнице

Стояли как перед витриной,

Почти запрудив тротуар.

Носилки втолкнули в машину,

В кабину вскочил санитар.

И скорая помощь, минуя

Панели, подъезды, зевак,

Сумятицу улиц ночную,

Нырнула огнями во мрак.

Милиция, улицы, лица

Мелькали в свету фонаря.

Покачивалась фельдшерица

Со склянкою нашатыря.

Шел дождь, и в приемном покое

Уныло шумел водосток,

Меж тем, как строка за строкою

Марали опросный листок.

Его положили у входа.

Все в корпусе было полно.

Разило парами иода,

И с улицы дуло в окно.

Окно обнимало квадратом

Часть сада и неба клочок.

К палатам, полам и халатам

Присматривался новичок.

Как вдруг из расспросов сиделки,

Покачивавшей головой,

Он понял, что из переделки

Едва ли он выйдет живой.

Тогда он взглянул благодарно

В окно, за которым стена

Была точно искрой пожарной

Из города озарена.

Там в зареве рдела застава,

И, в отсвете города, клен

Отвешивал веткой корявой

Больному прощальный поклон.

«О Господи, как совершенны

Дела Твои, – думал больной, —

Постели, и люди, и стены,

Ночь смерти и город ночной.

Я принял снотворного дозу

И плачу, платок теребя.

О Боже, волнения слезы

Мешают мне видеть Тебя.

Мне сладко при свете неярком,

Чуть падающем на кровать,

Себя и свой жребий подарком

Бесценным Твоим сознавать.

Кончаясь в больничной постели,

Я чувствую рук Твоих жар.

Ты держишь меня, как изделье,

И прячешь, как перстень, в футляр».

1956

В конце декабря Пастернака навестила в больнице Анна Ахматова. Она рассказывала о своем разговоре с ним на площадке лестницы у окна, выходящего в сад. Он передал ей тогда как самое важное свое переживание, что теперь он не боится смерти. В стихотворении 1960 года, посвященном кончине Пастернака, Ахматова вспоминала об этом разговоре:

* * *

Словно дочка слепого Эдипа,

Муза к смерти провидца вела,

А одна сумасшедшая липа

В этом траурном мае цвела

Прямо против окна, где когда-то

Он поведал мне, что пред ним

Вьется путь золотой и крылатый,

Где он вышнею волей храним.

11 июля 1960

Москва. Боткинская больница

После больницы Пастернак поехал в санаторий Болшево, где вскоре начал работать. Там он встретил известие о смерти Сталина.

* * *

«…Февральская революция застала меня в глуши Вятской губернии на Каме, на одном заводе. Чтобы попасть в Москву, я проехал 250 верст на санях до Казани, сделав часть дороги ночью, узкою лесной тропой в кибитке, запряженной тройкою гусем, как в Капитанской дочке. Нынешнее трагическое событие застало меня тоже вне Москвы, в зимнем лесу, и состояние здоровья не позволит мне в дни прощанья приехать в город. Вчера утром вдали за березами пронесли свернутые знамена с черною каймой, я понял, что случилось. Тихо кругом. Все слова наполнились до краев значением, истиной. И тихо в лесу…»

Борис Пастернак – Варламу Шаламову.

Из письма 7 марта 1953

* * *

«…Два раза написать Вам было моей сильнейшей потребностью: в дни смерти и похорон Сталина и в особенности в день обнародования амнистии, которая стольких, по моему пониманию, должна коснуться, и, в первую очередь Тициана. Но, во-первых, больше чем когда-либо нам нужно терпение, чтобы сохранить силы и дожить до этой радости…

Больше чем когда-либо я хочу дописать роман: перенесенная болезнь показала мне границы сил, которыми я располагаю. Как все люди, я не знаю, сколько часов, или дней, или месяцев и лет в моем распоряжении, но теперь я эту неизвестность ощущаю острее, чем год назад. И свободное время трачу над работой над вещью. Труда над окончанием романа предстоит еще много…»

Борис Пастернак – Нине Табидзе.

Из письма 4 апреля 1953

За этот год сильно продвинулась прозаическая часть романа, летом были написаны 11 стихотворений в тетрадь Юрия Живаго.

Белая ночь

Мне далекое время мерещится,

Дом на Стороне Петербургской.

Дочь степной небогатой помещицы,

Ты – на курсах, ты родом из Курска.

Ты – мила, у тебя есть поклонники.

Этой белою ночью мы оба,

Примостясь на твоем подоконнике,

Смотрим вниз с твоего небоскреба.

Фонари, точно бабочки газовые,

Утро тронуло первою дрожью.

То, что тихо тебе я рассказываю,

Так на спящие дали похоже!

Мы охвачены тою же самою

Оробелою верностью тайне,

Как раскинувшийся панорамою

Петербург за Невою бескрайней.

Там вдали, по дремучим урочищам,

Этой ночью весеннею белой,

Соловьи славословьем грохочущим

Оглашают лесные пределы.

Ошалелое щелканье катится.

Голос маленькой птички ледащей

Пробуждает восторг и сумятицу

В глубине очарованной чащи.

В те места босоногою странницей

Пробирается ночь вдоль забора,

И за ней с подоконника тянется

След подслушанного разговора.

В отголосках беседы услышанной

По садам, огороженным тесом,

Ветви яблоновые и вишенные

Одеваются цветом белесым.

И деревья, как призраки белые,

Высыпают толпой на дорогу,

Точно знаки прощальные делая

Белой ночи, видавшей так много.

1953

Весенняя распутица

Огни заката догорали.

Распутицей в бору глухом

В далекий хутор на Урале

Тащился человек верхом.

Болтала лошадь селезенкой,

И звону шлепавших подков

Дорогой вторила вдогонку

Вода в воронках родников.

Когда же опускал поводья

И шагом ехал верховой,

Прокатывало половодье

Вблизи весь гул и грохот свой.

Смеялся кто-то, плакал кто-то,

Крошились камни о кремни,

И падали в водовороты

С корнями вырванные пни.

А на пожарище заката,

В далекой прочерни ветвей,

Как гулкий колокол набата

Неистовствовал соловей.

Где ива вдовий свой повойник

Клонила, свесивши в овраг,

Как древний соловей-разбойник

Свистал он на семи дубах.

Какой беде, какой зазнобе

Предназначался этот пыл?

В кого ружейной крупной дробью

Он по чащобе запустил?

Казалось, вот он выйдет лешим

С привала беглых каторжан

Навстречу конным или пешим

Заставам здешних партизан.

Земля и небо, лес и поле

Ловили этот редкий звук,

Размеренные эти доли

Безумья, боли, счастья, мук.

1953

Лето в городе

Разговоры вполголоса

И с поспешностью пылкой

Кверху собраны волосы

Всей копною с затылка.

Из-под гребня тяжелого

Смотрит женщина в шлеме,

Запрокинувши голову

Вместе с косами всеми.

А на улице жаркая

Ночь сулит непогоду,

И расходятся, шаркая,

По домам пешеходы.

Гром отрывистый слышится,

Отдающийся резко,

И от ветра колышется

На окне занавеска.

Наступает безмолвие,

Но по-прежнему парит,

И по-прежнему молнии

В небе шарят и шарят.

А когда светозарное

Утро знойное снова

Сушит лужи бульварные

После ливня ночного,

Смотрят хмуро по случаю

Своего недосыпа

Вековые, пахучие,

Неотцветшие липы.

1953

Ветер

Я кончился, а ты жива.

И ветер, жалуясь и плача,

Раскачивает лес и дачу.

Не каждую сосну отдельно,

А полностью все дерева

Со всею далью беспредельной,

Как парусников кузова

На глади бухты корабельной.

И это не из удальства

Или из ярости бесцельной,

А чтоб в тоске найти слова

Тебе для песни колыбельной.

1953

Хмель

Под ракитой, обвитой плющом,

От ненастья мы ищем защиты.

Наши плечи покрыты плащом,

Вкруг тебя мои руки обвиты.

Я ошибся. Кусты этих чащ

Не плющом перевиты, а хмелем.

Ну так лучше давай этот плащ

В ширину под собою расстелем.

1953

Бессонница

Который час? Темно. Наверно, третий.

Опять мне, видно, глаз сомкнуть не суждено.

Пастух в поселке щелкнет плетью на рассвете.

Потянет холодом в окно,

Которое во двор обращено.

А я один.

Неправда, ты

Всей белизны своей сквозной волной

Со мной.

1953

Под открытым небом

Вытянись вся в длину,

Во весь рост

На полевом стану

В обществе звезд.

Незыблем их порядок.

Извечен ход времен.

Да будет так же сладок

И нерушим твой сон.

Мирами правит жалость,

Любовью внушена

Вселенной небывалость

И жизни новизна.

У женщины в ладони,

У девушки в горсти

Рождений и агоний

Начала и пути.

1953

В двух последних стихотворениях, которые потом не были включены в окончательный текст романа «Доктор Живаго», чувствуется потаенная радость возвращения Ольги Ивинской и воспоминания о былых встречах с ней. Она была освобождена весною, но счастье встречи не могло заглушить в ней ужас того, что ей пришлось пережить.

* * *

«…Ничего, конечно, для меня существенным образом не изменилось, кроме одного, в нашей жизни самого важного. Прекратилось вседневное и повальное исчезновение имен и личностей, смягчилась судьба выживших, некоторые возвращаются…»

Борис Пастернак – Ольге Фрейденберг.

Из письма 3 декабря 1953

Они виделись изредка, Пастернак по-прежнему поддерживал материально ее и детей, помогал ей доставать

Скачать:PDFTXT

Он куда-то все пропадал и оказывался в разных положениях и ты каждый раз возникала рядом справа, легкая и обнадеживающая. Он решил, что это к выздоровлению, – шея все его мучит.