решку. В это время Ходасевич встал и, заплатив проигрыш, ушел из-под навеса по направленью к Страстному. Маяковский остался один за столиком. Мы вошли, поздоровались с ним и разговорились. Немного спустя он предложил кое-что прочесть…
Это была трагедия «Владимир Маяковский», тогда только что вышедшая. Я слушал не помня себя, всем перехваченным сердцем затая дыханье. Ничего подобного я раньше никогда не слыхал…
Собственно, тогда с бульвара я и унес его всего с собою в свою жизнь…»
В «Повести» Пастернака 1929 года, действие которой приходится на лето 1914 года, оно названо «последним по счету летом, когда еще жизнь по видимости обращалась к отдельным и любить что бы то ни было на свете было легче и свойственнее, чем ненавидеть». Перелом века навсегда связался у Пастернака с майскими переговорами с Маяковским и его группой – «ристаньями и прениями», как это названо в стихах:
Вчера еще были и воздух и воля,
А нынче ракиты, как мысли растеряны,
А нынче и мысли, и воздух и воля
Из ветра, из пыли, из серого дерева.
Вчера еще были ристанья и прения,
И тяжбы у кровель и зарев о роскоши,
А нынче закат уподоблен сирене,
Влачащейся грудью и гривою по суши.
* * *
«…Вернувшись в совершенном потрясении тогда с бульвара, я не знал, что предпринять. Я сознавал себя полной бездарностью. Это было бы еще с полбеды. Но я чувствовал какую-то вину перед ним и не мог ее осмыслить. Если бы я был моложе, я бросил бы литературу. Но этому мешал мой возраст. После всех метаморфоз я не решился переопределяться в четвертый раз.
Борис Пастернак.
* * *
«…Когда я узнал Маяковского короче, у нас с ним обнаружились непредвиденные технические совпадения, сходное построение образов, сходство рифмовки. Я любил красоту и удачу его движений. Мне лучшего не требовалось. Чтобы не повторять его и не казаться его подражателем, я стал подавлять в себе задатки, с ним перекликавшиеся, героический тон, который в моем случае был бы фальшив, и стремление к эффектам. Это сузило мою манеру и ее очистило…»
Борис Пастернак.
Из очерка «Люди и положения»
Начало Первой мировой войны Пастернак встретил в имении Петровское на Оке, где жил на даче у поэта Ю.К. Балтрушайтиса в качестве домашнего учителя его сына. Ненастье первых дней, женский плач и причитания на железнодорожных станциях, стали для Пастернака предвестием национальной катастрофы.
* * *
«…Когда объявили войну, заненастилось, пошли дожди, полились первые бабьи слезы. Война была еще нова и в тряс страшна этой новостью. С ней не знали, как быть, и в нее вступали как в студеную воду.
Пассажирские поезда, в которых уезжали местные из волости на сбор, отходили по старому расписанью. Поезд трогался, и ему вдогонку, колотясь головой о рельсы, раскатывалась волна непохожего на плач, неестественно нежного и горького, как рябина, кукованья…
Уже мы проваливались по всегда трудным для огромной и одухотворенной России предметам транспорта и снабженья. Уже из новых слов – наряд, медикаменты, лицензия и холодильное дело – вылупливались личинки первой спекуляции. Тем временем, как она мыслила вагонами, в вагонах этих дни и ночи спешно с песнями вывозили крупные партии свежего коренного населенья в обмен на порченное, возвращавшееся санитарными поездами. И лучшие из девушек и женщин шли в сестры…»
Борис Пастернак.
В стихотворении «Дурной сон» автор задается вопросом, как Господь Бог мог допустить такое безумие. Картины искореженной земли и проносящихся по рельсам вагонов, в которых дни и ночи напролет вывозили раненых с фронта и везли новые пополнения, не пробуждают погруженного в сон Небесного Постника. «Засунутый в сон за засов», он не может проснуться и прекратить отвратительный бред человеконенавистничества и взаимоистребления. Перед окнами санитарного поезда развертывается картина кошмарного сна, построенная на дохристианских образах мифологии и отзвуках языческих народных примет. Во сне он видит выпадающие зубы, что, по народному поверью, означает смерть, но он не в силах оборвать свой «дурной сон».
Дурной сон
Прислушайся к вьюге, сквозь десны процеженной,
Прислушайся к голой побежке бесснежья.
Разбиться им не обо что, и заносы
Чугунною цепью проносятся понизу
Полями, по чернополосице, в поезде,
По воздуху, по снегу, в отзывах ветра,
Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.
Полями, по воздуху, сквозь околесицу,
Приснившуюся Небесному Постнику,
Он видит: попадали зубы из челюсти,
И шамкают замки, поместия с пришептом,
Все вышиблено, ни единого в целости,
И Постнику тошно от стука костей.
От зубьев пилотов, от флотских трезубцев,
От красных зазубрин карпатских зубцов.
Он двинуться хочет, не может проснуться,
Не может, засунутый в сон на засов.
И видит еще. Как назем огородника,
Всю землю сравняли с землей на Стоходе [18] .
Не верит, чтоб выси зевнулось когда-нибудь
Во всю ее бездну, и на небо выплыл,
Как колокол на перекладине дали,
Серебряный слиток глотательной впадины,
Язык и глагол ее, – месяц небесный.
Нет, косноязычный, гундосый и сиплый,
Он с кровью заглочен хрящами развалин.
Сунь руку в крутящийся щебень метели, —
Он на руку вывалится из расселины
Мясистой култышкою, мышцей бесцельной
На жиле, картечиной напрочь отстреленной.
Его отожгло, как отёклую тыкву.
Он прыгнул с гряды на ограду. Он в рытвине.
Он сорван был битвой и, битвой подхлестнутый,
Как шар, откатился в канаву с откоса
Сквозь сосны, сквозь дыры заборов безгвоздых,
Сквозь доски, сквозь десны безносых трущоб.
Прислушайся к гулу раздолий неезженных,
Прислушайся к бешеной их перебежке.
Расскальзывающаяся артиллерия
Тарелями [19] ластится к отзывам ветра.
К кому присоседиться, верстами меряя
Слова гололедицы, мглы и лафетов?
И сказка ползет, и клочки околесицы,
Мелькая бинтами в желтке ксероформа [20] ,
Уносятся с поезда в поле. Уносятся
Платформами по снегу в ночь к семафорам.
Сопят тормоза санитарного поезда.
И снится, и снится Небесному Постнику.
1914, 1928
«…День – как в паутине; время не движется, но капля за каплею всасывается каким-то узлом ненастья, – и подчиняясь этой топкости засасывающего неба, выходишь к вечеру за ворота – за плечами – тургеневская изгородь усадьбы, впереди – свинцовая пустыня, пустыри в слякоти, жнивья, серые-серые, воронье, комья пара, ни души, и только полный, невыносимо многоверстный, кругом очерченный горизонт вокруг тебя… На горизонте – частые поезда товарные, воинские. И это все один и тот же поезд или еще вернее чье-то повторяющееся без конца причитанье об одном, последнем проползшем поезде, который, может быть, прошел и вправду, до этого наваждения, до этой мертвой думы, от которой оторвалась последняя надежда, в последний день, быть может 19-го, когда действительность еще существовала и выходили еще из дому, чтобы вернуться затем домой…»
Борис Пастернак – родителям.
Из письма июля 1914
От осеннего стихотворения на эту тему, вычеркнутого военной цензурой, осталась только первая строфа из шести:
Осень. Отвыкли от молний.
Идут слепые дожди.
Осень. Поезда переполнены —
Дайте пройти! – Все позади.
Стихотворение «Артиллерист стоит у кормила» было напечатано 20 ноября 1914 года в составленной Маяковским литературной странице газеты «Новь». Земля зарывается в пучину смерти, как подорвавшийся на мине броненосец. Ею управляет мелкий, ординарный «артиллерист-вольноопределяющийся, скромный и простенький». При своей набожности, он глух к голосу истории, иными словами, глух к Божьей воле:
Он не слышит слов с Капитанского мостика,
Хоть и верует этой ночью в Бога;
И не знает, что ночь, дрожа по всей обшивке
Лесов, озер, церковных приходов и школ
Вот-вот срежется, спрягая в разбивку
С кафедры на ветер брошенный глагол:
Zaw [21]
* * *
«…Через год я уехал на Урал. Перед тем я на несколько дней ездил в Петербург. Война чувствовалась тут меньше, чем у нас. Тут давно обосновался Маяковский, тогда уже призванный.
Как всегда оживленное движение столицы скрадывалось щедростью ее мечтательных, нуждами жизни не исчерпываемых просторов. Проспекты сами были цвета зимних сумерек, и в придачу к их серебристой порывистости не требовалось много фонарей и снегу, чтобы заставить их мчаться вдаль и играть.
Мы шли с Маяковским по Литейному, он мял взмахами шагов версты улиц [22] , и я, как всегда, поражался его способности быть чем-то бортовым и обрамляющим к любому пейзажу. Искристо-серому Петрограду он в этом отношеньи шел еще больше, чем Москве…»
Борис Пастернак.
Петербург
Как в пулю сажают вторую пулю
Или бьют на пари по свечке,
Так этот раскат побережий и улиц
Петром разряжен без осечки.
О как он велик был! Как сеткой конвульсий
Покрылись железные щеки,
Когда на Петровы глаза навернулись,
Слезя их, заливы в осоке!
И к горлу балтийские волны, как комья
Тоски, подкатили; когда им
Забвенье владело; когда он знакомил
С империей царство, край с краем.
Нет времени у вдохновенья. Болото,
Земля ли, иль море, иль лужа, —
Мне здесь сновиденье явилось, и счеты
Сведу с ним сейчас же и тут же.
Он тучами был, как делами, завален.
Чертежной щетиною ста готовален
Врезалася царская ярость.
В дверях, над Невой, на часах, гайдуками,
Века пожирая, стояли
Шпалеры бессонниц в горячечном гаме
Рубанков, снастей и пищалей.
И знали: не будет приема. Ни мамок,
Ни дядек, ни бар, ни холопей,
Пока у него на чертежный подрамок
Надеты таежные топи.
Волны толкутся. Мостки для ходьбы.
Облачно. Небо над буем, залитым
Мутью, мешает с толченым графитом
Узких свистков паровые клубы.
Пасмурный день растерял катера.
Снасти крепки, как раскуренный кнастер [23] .
Дегтем и доками пахнет ненастье
И огурцами – баркасов кора.
С мартовской тучи летят паруса
Наоткось, мокрыми хлопьями в слякоть,
Тают в каналах балтийского шлака,
Тлеют по черным следам колеса.
Облачно. Щелкает лодочный блок.
Пристани бьют в ледяные ладоши.
Гулко булыжник обрушивши, лошадь
Глухо въезжает на мокрый песок.
Чертежный рейсфедер
Всадника медного
От всадника – ветер
Морей унаследовал.
Каналы на прибыли,
Нева прибывает.
Он северным грифелем
Наносит трамваи.
Попробуйте, лягте-ка
Под тучею серой,
Здесь скачут на практике
Поверх барьеров.
И видят окраинцы:
За Нарвской, на Охте,
Туман продирается,
Отодранный ногтем.
Петр машет им шляпою,
И плещет, как прапор,
Пурги расцарапанный,
Надорванный рапорт.
Сограждане, кто это,
И кем на терзанье
Распущены по ветру
Полотнища зданий?
Как план, как ландкарту
На плотном папирусе,
Он город над мартом
Раскинул и выбросил.
Тучи, как волосы, встали дыбом
Над дымной, бледной Невой.
Кто ты? О, кто ты? Кто бы ты ни был,
Улицы рвутся, как мысли, к гавани
Черной рекой манифестов.
Нет, и в могиле глухой и в саване
Ты не нашел себе места.
Волн наводненья не сдержишь сваями.
Речь их, как кисти слепых повитух.
Это ведь бредишь ты, невменяемый,
Быстро бормочешь вслух.
1915
Через неделю после встречи нового 1916 года Пастернак уехал на Урал, где поступил конторщиком на химические заводы, работавшие на оборону. Зимний рассвет среди лесистых Уральских гор застал его в медленно шедшем пассажирском поезде между Пермью и горнорудным районом, расположенным на севере Пермской губернии. Граница с Азией проходила где-то рядом, по хребту, из-за которого вставало яркое солнце. Его лучи скользили по склонам, коронуя золотыми отблесками верхушки могучих сосен. В окнах движущегося поезда разворачивалась поразительная панорама, отразившаяся в написанных тогда стихах.
Урал впервые
Без родовспомогательницы, во мраке, без памяти,
На ночь натыкаясь руками, Урала
Твердыня орала и, падая замертво,
В мученьях ослепшая, утро рожала.
Гремя опрокидывались нечаянно задетые
Громады и бронзы массивов каких-то,
Пыхтел пассажирский. И, где-то от этого
Шарахаясь, падали призраки пихты.
Коптивший рассвет был снотворным. Не иначе:
Он им был подсыпан – заводам и горам —
Лесным печником, злоязычным Горынычем,
Как опий попутчику опытным вором.
Очнулись