Скачать:TXTPDF
Свеча горела. Сборник

на площадь. Я мог быть сочтен

Вторично родившимся. Каждая малость

Жила и, не ставя меня ни во что,

В прощальном значеньи своем подымалась.

Плитняк раскалялся, и улицы лоб

Был смугл, и на небо глядел исподлобья

Булыжник, и ветер, как лодочник, греб

По лицам. И всё это были подобья.

Но как бы то ни было, я избегал

Их взглядов. Я не замечал их приветствий.

Я знать ничего не хотел из богатств.

Я вон вырывался, чтоб не разреветься.

Инстинкт прирожденный, старик-подхалим,

Был невыносим мне. Он крался бок о бок

И думал: «Ребячья зазноба. За ним,

К несчастью, придется присматривать в оба».

«Шагни, и еще раз», – твердил мне инстинкт

И вел меня мудро, как старый схоластик,

Чрез девственный, непроходимый тростник

Нагретых деревьев, сирени и страсти.

«Научишься шагом, а после хоть в бег», –

Твердил он, и новое солнце с зенита

Смотрело, как сызнова учат ходьбе

Туземца планеты на новой планиде.

Одних это всё ослепляло. Другим –

Той тьмою казалось, что глаз хоть выколи.

Копались цыплята в кустах георгин,

Сверчки и стрекозы, как часики, тикали.

Плыла черепица, и полдень смотрел,

Не смаргивая, на кровли. А в Марбурге

Кто, громко свища, мастерил самострел,

Кто молча готовился к Троицкой ярмарке.

Желтел, облака пожирая, песок.

Предгрозье играло бровями кустарника,

И небо спекалось, упав на кусок

Кровоостанавливающей арники.

В тот день всю тебя, от гребенок до ног,

Как трагик в провинции драму Шекспирову,

Носил я с собою и знал назубок,

Шатался по городу и репетировал.

Когда я упал пред тобой, охватив

Туман этот, лед этот, эту поверхность

(Как ты хороша!) – этот вихрь духоты –

О чем ты? Опомнись! Пропало… Отвергнут.

*****

Тут жил Мартин Лютер. Там – братья Гримм.

Когтистые крыши. Деревья. Надгробья.

И всё это помнит и тянется к ним.

Всё – живо. И всё это тоже – подобья.

О, нити любви! Улови, перейми.

Но как ты громаден, отбор обезьяний,

Когда под надмирными жизни дверьми,

Как равный, читаешь свое описанье!

Когда-то под рыцарским этим гнездом

Чума полыхала. А нынешний жупел

Насупленный лязг и полет поездов

Из жарко, как ульи, курящихся дупел.

Нет, я не пойду туда завтра. Отказ –

Полнее прощанья. Всё ясно. Мы квиты.

Да и оторвусь ли от газа, от касс, –

Что будет со мною, старинные плиты?

Повсюду портпледы разложит туман,

И в обе оконницы вставят по месяцу.

Тоска пассажиркой скользнет по томам

И с книжкою на оттоманке поместится.

Чего же я трушу? Ведь я, как грамматику,

Бессонницу знаю. Стрясется – спасут.

Рассудок? Но он – как луна для лунатика.

Мы в дружбе, но я не его сосуд.

Ведь ночи играть садятся в шахматы

Со мной на лунном паркетном полу.

Акацией пахнет, и окна распахнуты,

И страсть, как свидетель, седеет в углу.

И тополькороль. Я играю с бессонницей.

И ферзьсоловей. Я тянусь к соловью.

И ночь побеждает, фигуры сторонятся,

Я белое утро в лицо узнаю.

1916, 1928

Сестра моя – жизнь

Посвящается Лермонтову

Es braust der Wald, am Himmel zieh’n

Des Sturmes Donnerflüge,

Da mal’ ich in die Wetter hin,

O, Mädchen, deine Züge.

Nic. Lenau[2]

Памяти демона

Приходил по ночам

В синеве ледника от Тамары,

Парой крыл намечал,

Где гудеть, где кончаться кошмару.

Не рыдал, не сплетал

Оголенных, исхлестанных, в шрамах.

Уцелела плита

За оградой грузинского храма.

Как горбунья дурна,

Под решеткою тень не кривлялась.

У лампады зурна,

Чуть дыша, о княжне не справлялась.

Но сверканье рвалось

В волосах, и, как фосфор, трещали.

И не слышал колосс,

Как седеет Кавказ за печалью.

От окна на аршин,

Пробирая шерстинки бурнуса,

Клялся льдами вершин:

Спи, подруга, – лавиной вернуся.

Лето 1917 года

Не время ль птицам петь

Про эти стихи

На тротуарах истолку

С стеклом и солнцем пополам.

Зимой открою потолку

И дам читать сырым углам.

Задекламирует чердак

С поклоном рамам и зиме,

К карнизам прянет чехарда

Чудачеств, бедствий и замет.

Буран не месяц будет месть,

Концы, начала заметет.

Внезапно вспомню: солнце есть;

Увижу: свет давно не тот.

Галчонком глянет Рождество,

И разгулявшийся денек

Откроет много из того,

Что мне и милой невдомек.

В кашне, ладонью заслонясь,

Сквозь фортку крикну детворе:

Какое, милые, у нас

Тысячелетье на дворе?

Кто тропку к двери проторил,

К дыре, засыпанной крупой,

Пока я с Байроном курил,

Пока я пил с Эдгаром По?

Пока в Дарьял, как к другу, вхож,

Как в ад, в цейхгауз и в арсенал,

Я жизнь, как Лермонтова дрожь,

Как губы в вермут окунал.

Тоска

Для этой книги на эпиграф

Пустыни сипли,

Ревели львы, и к зорям тигров

Тянулся Киплинг.

Зиял, иссякнув, страшный кладезь

Тоски отверстой,

Качались, ляская и гладясь

Иззябшей шерстью.

Теперь качаться продолжая

В стихах вне ранга,

Бредут в туман росой лужаек

И снятся Гангу.

Рассвет холодною ехидной

Вползает в ямы,

И в джунглях сырость панихиды

И фимиама.

«Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе…»

Сестра моя – жизнь и сегодня в разливе

Расшиблась весенним дождем обо всех,

Но люди в брелоках высоко брюзгливы

И вежливо жалят, как змеи в овсе.

У старших на это свои есть резоны.

Бесспорно, бесспорно смешон твой резон,

Что в гро́зу лиловы глаза и газоны

И пахнет сырой резедой горизонт.

Что в мае, когда поездов расписанье

Камышинской веткой читаешь в купе,

Оно грандиозней Святого Писанья

И черных от пыли и бурь канапе.

Что только нарвется, разлаявшись, тормоз

На мирных сельчан в захолустном вине,

С матрацев глядят, не моя ли платформа,

И солнце, садясь, соболезнует мне.

И в третий плеснув, уплывает звоночек

Сплошным извиненьем: жалею, не здесь.

Под шторку несет обгорающей ночью

И рушится степь со ступенек к звезде.

Мигая, моргая, но спят где-то сладко,

И фата-морганой любимая спит

Тем часом, как сердце, плеща по площадкам,

Вагонными дверцами сыплет в степи.

Плачущий сад

Ужасный! – Капнет и вслушается,

Всё он ли один на свете

Мнет ветку в окне, как кружевце,

Или есть свидетель.

Но давится внятно от тягости

Отеков – земля ноздревая,

И слышно: далеко, как в августе,

Полуночь в полях назревает.

Ни звука. И нет соглядатаев.

В пустынности удостоверясь,

Берется за старое – скатывается

По кровле, за желоб и через.

К губам поднесу и прислушаюсь,

Всё я ли один на свете, –

Готовый навзрыд при случае, –

Или есть свидетель.

Но тишь. И листок не шелохнется.

Ни признака зги, кроме жутких

Глотков и плескания в шлепанцах

И вздохов и слез в промежутке.

Зеркало

В трюмо испаряется чашка какао,

Качается тюль, и – прямой

Дорожкою в сад, в бурелом и хаос

К качелям бежит трюмо.

Там сосны враскачку воздух саднят

Смолой; там по маете

Очки по траве растерял палисадник,

Там книгу читает Тень.

И к заднему плану, во мрак, за калитку

В степь, в запах сонных лекарств

Струится дорожкой, в сучках и в улитках

Мерцающий жаркий кварц.

Огромный сад тормошится в зале

В трюмо – и не бьет стекла!

Казалось бы, всё коллодий залил,

С комода до шума в стволах.

Зеркальная всё б, казалось, нахлынь

Непотным льдом облила,

Чтоб сук не горчил и сирень не пахла, –

Гипноза залить не могла.

Несметный мир семенит в месмеризме,

И только ветру связать,

Что ломится в жизнь и ломается в призме,

И радо играть в слезах.

Души не взорвать, как селитрой залежь,

Не вырыть, как заступом клад.

Огромный сад тормошится в зале

В трюмо – и не бьет стекла.

И вот, в гипнотической этой отчизне

Ничем мне очей не задуть.

Так после дождя проползают слизни

Глазами статуй в саду.

Шуршит вода по ушам, и, чирикнув,

На цыпочках скачет чиж.

Ты можешь им выпачкать губы черникой,

Их шалостью не опоишь.

Огромный сад тормошится в зале,

Подносит к трюмо кулак,

Бежит на качели, ловит, салит,

Трясет – и не бьет стекла!

Девочка

Ночевала тучка золотая

На груди утеса великана.

Из сада, с качелей, с бухты-барахты

Вбегает ветка в трюмо!

Огромная, близкая, с каплей смарагда

На кончике кисти прямой.

Сад застлан, пропал за ее беспорядком,

За бьющей в лицо кутерьмой.

Родная, громадная, с сад, а характером –

Сестра! Второе трюмо!

Но вот эту ветку вносят в рюмке

И ставят к раме трюмо.

Кто это, – гадает, – глаза мне рюмит

Тюремной людской дремой?

«Ты в ветре, веткой пробующем…»

Ты в ветре, веткой пробующем,

Не время ль птицам петь,

Намокшая воробышком

Сиреневая ветвь!

У капельтяжесть запонок,

И сад слепит, как плес,

Обрызганный, закапанный

Мильоном синих слез.

Моей тоскою вынянчен

И от тебя в шипах,

Он ожил ночью нынешней,

Забормотал, запах.

Всю ночь в окошко торкался,

И ставень дребезжал.

Вдруг дух сырой прогорклости

По платью пробежал.

Разбужен чудным перечнем

Тех прозвищ и времен,

Обводит день теперешний

Глазами анемон.

Книга степи

Est-il possible, – le fût-il?

Verlaine[3]

До всего этого была зима

В занавесках кружевных

Воронье.

Ужас стужи уж и в них

Заронен.

Это кружится октябрь,

Это жуть

Подобралась на когтях

К этажу.

Что ни просьба, что ни стон,

То, кряхтя,

Заступаются шестом

За октябрь.

Ветер за руки схватив,

Дерева

Гонят лестницей с квартир

По дрова.

Снег всё гуще, и с колен –

В магазин

С восклицаньем: «Сколько лет,

Сколько зим!»

Сколько раз он рыт и бит,

Сколько им

Сыпан зимами с копыт

Кокаин!

Мокрой солью с облаков

И с удил

Боль, как пятна с башлыков,

Выводил.

Не трогать

«Не трогать, свежевыкрашен», –

Душа не береглась,

И память – в пятнах икр и щек,

И рук, и губ, и глаз.

Я больше всех удач и бед

За то тебя любил,

Что пожелтелый белый свет

С тобой – белей белил.

И мгла моя, мой друг, божусь,

Он станет как-нибудь

Белей, чем бред, чем абажур,

Чем белый бинт на лбу!

«Ты так играла эту роль!..»

Ты так играла эту роль!

Я забывал, что сам – суфлер!

Что будешь петь и во второй,

Кто б первой ни совлек.

Вдоль облаков шла лодка. Вдоль

Лугами кошеных кормов.

Ты так играла эту роль,

Как лепет шлюз – кормой!

И, низко рея на руле

Касаткой об одном крыле,

Ты так! – ты лучше всех ролей

Играла эту роль!

Подражатели

Пекло, и берег был высок.

С подплывшей лодки цепь упала

Змеей гремучею – в песок,

Гремучей ржавчиной – в купаву.

И вышли двое. Под обрыв

Хотелось крикнуть им: «Простите,

Но бросьтесь, будьте так добры,

Не врозь, так в реку, как хотите.

Вы верны лучшим образцам.

Конечно, ищущий обрящет.

Но… бросьте лодкою бряцать:

В траве терзается образчик».

Образец

О, бедный Homo sapiens[4],

Существованье – гнет.

Былые годы за пояс

Один такой заткнет.

Все жили в сушь и впроголодь,

В борьбе ожесточась,

И никого не трогало,

Что чудо жизни – с час.

С тех рук впивавши ландыши,

На те глаза дышав,

Из ночи в ночь валандавшись,

Гормя горит душа.

Одна из южных мазанок

Была других южней.

И ползала, как пасынок,

Трава в ногах у ней.

Сушился холст. Бросается

Еще сейчас к груди

Плетень в ночной красавице,

Хоть год и позади.

Он незабвенен тем еще,

Что пылью припухал,

Что ветер лускал семечки,

Сорил по лопухам.

Что незнакомой мальвою

Вел, как слепца, меня,

Чтоб я тебя вымаливал

У каждого плетня.

Сошел и стал окидывать

Тех новых луж масла,

Разбег тех рощ ракитовых,

Куда я письма слал.

Мой поезд только тронулся,

Еще вокзал, Москва,

Плясали в кольцах, в конусах

По насыпи, по рвам.

А уж гудели кобзами

Колодцы, и, пылясь,

Скрипели, бились об землю

Скирды и тополя.

Пусть жизнью связи портятся,

Пусть гордость ум вредит,

Но мы умрем со спертостью

Тех розысков в груди.

Развлеченья любимой

«Душистою веткою машучи…»

Душистою веткою машучи,

Впивая впотьмах это благо,

Бежала на чашечку с чашечки

Грозой одуренная влага.

На чашечку с чашечки скатываясь,

Скользнула по двум, – и в обеих

Огромною каплей агатовою

Повисла, сверкает, робеет.

Пусть ветер, по таволге веющий,

Ту капельку мучит и плющит.

Цела, не дробится, – их две еще

Целующихся и пьющих.

Смеются и вырваться силятся

И выпрямиться, как прежде,

Да капле из рылец не вылиться,

И не разлучатся, хоть режьте.

Сложа весла

Лодка колотится в сонной груди,

Ивы нависли, целуют в ключицы,

В локти, в уключины – о погоди,

Это ведь может со всяким случиться!

Этим ведь в песне тешатся все.

Это ведь значит – пепел сиреневый,

Роскошь крошеной ромашки в росе,

Губы и губы на звезды выменивать!

Это ведь значит – обнять небосвод,

Руки сплести вкруг Геракла громадного,

Это ведь значит – века напролет

Ночи на щелканье славок проматывать!

Весенний дождь

Усмехнулся черемухе, всхлипнул, смочил

Лак экипажей, деревьев трепет.

Под луною на выкате гуськом скрипачи

Пробираются к театру. Граждане, в цепи!

Лужи на камне. Как полное слез

Горло – глубокие розы, в жгучих,

Влажных алмазах. Мокрый нахлест

Счастья – на них, на ресницах, на тучах.

Впервые луна эти цепи и трепет

Платьев и

Скачать:TXTPDF

на площадь. Я мог быть сочтен Вторично родившимся. Каждая малость Жила и, не ставя меня ни во что, В прощальном значеньи своем подымалась. Плитняк раскалялся, и улицы лоб Был смугл,