Скачать:PDFTXT
Цвет и крест

отзывать собаку. Сколько ни трубил, не подается собака, и слышу – парко так гонит и, кажется, прямо на просеку. В это время поднялся огромный месяц над луговиной и, как у него всегда бывает, сначала ходко пошел вверх, а потом остановился, будто опомнился, в свой вид пришел и засиял – вот как засиял, что мушку совершенно видно, как днем. Вдруг сердце у меня упало: при месяце вижу – просекой лупит на меня этот самый заяц, летит, растет, растет, и когда на выстрел набежал, так и стрелять стало страшно: какой-то с теленка ростом, но уши и все обыкновенное заячье, правая же передняя лапабалда, просто пудовая здоровенная балда. Наждал я его близко, шагов на двадцать, навел, как на стену, и выпалил. Он сразу осел, подрыгал ногами и растянулся. А собака моя все нажимает и нажимает – что такое? Глянул туда, а просекой другой заяц бежит и опять прямехонько на меня. Я и с другим скоро управился, а там третий, четвертый. Стреляю, а они все бегут, и все стреляю, и все они бегут и бегут. Понимаю, наконец, это не просто все, и надо мне самому удирать поскорей: хотя сам и не верю в глупости, а тут потерялся. Бросился я от стога по луговине, а зайцы эти убитые за мной, который на двух ногах, который на трех, у которого ухо отстрелено, и у всех кровь капает, впереди же всех тот первый огромный с лошадиной ногой, уши на небе, как тополя стоят, дробинками все, как сито, пробиты, и сквозь ситинки звезды блестят.

Теперь я все понимаю, к чему мне это показалось в лесу: было это мне к скорби. А я тогда ничего не понял и, как поутру очнулся на стогу сена, как услыхал, что собака все лает, – до того обрадовался! Такой собаки у меня никогда не бывало, чтобы день прогоняла и всю ночь. Гляжу я, а заяц и вправду просекой бежит на меня. Убил я его, осмотрел: ничего особенного, просто у него давно была перебита передняя лапа и разрослась в огромную мозоль. Пока Флейта до меня добежала, я еще, не сходя с места, убил двух шумовых, да по пути домой, не моря собаку, свернул с лежки двух русаков. Взвалил я все пять зайцев на плечи и нарочно прохожу по княжескому двору, чтобы егеря знали наших, видели, какая у мельника собака. Иду по двору козырем, хвост пистолетом. А вечером, только сел я чай пить, входит ко мне княжеский егерь, выложил на стол двадцать пять рублей.

– Ну, ну, Михайло! – говорит егерь.

– Без тебя, – отвечаю, – знаю, что я Михайло, чего ты нунукаешь?

– Ну, ну, – говорит, – князь твою собаку покупает, прислал деньги, давай собаку.

Поднялась из меня глубина: пушил я, пушил и князя и егеря. Но спокойно так, принунукивая, дал мне егерь понять, – ежели деньги не возьму и не отдам Флейту, он сейчас только свистнет, и собаку силой возьмут. Так и приказано, если мельник не отдаст, взять силой собаку, а самого гнать в три шеи с мельницы. Стало мне на душе мелко, бесприютно, упрашивал я, даже о стену головой стукался, ревел… Егерь знай свое бормочет, как тетерев: «Ну, ну!» Он из латышей был, упрямый. Так вынули из меня душу, а кой же черт мне без собаки и мельница! С этого вечера завинтил я на всю зиму без просыпа.

Очнулся я ранней весной, когда на снегу только-только забормотали тетерева. Слышу, все говорят: революция, арестовали царя. Не будь этой обиды с собакой, ничего бы со мной и не было, потому что по природе я тихий человек и верил в постоянство: солнце, к примеру сказать, постоянное, а ветер непостоянный, солнце ветер всегда перемогает; и в человечестве тоже, казалось мне, существуют цари, князья, образованность, это все постоянное, без этого нельзя, а что разные бунты, то это, как ветер переходит, сделает свое дело сеятель, посеет, а потом работает солнышко. Об этом мы, бывало, много спорили с одним моим приятелем, Семеном Демьянычем – он мастеровой человек, в Сибири на каторге страдал за политику и сейчас жил, только одной картошкой с машинным маслом питался.

– И солнце, – говорит он, бывало, – тоже движется.

– Слышал, – отвечаю, – и солнце, и вода трепещется, а все-таки приятней нам всем бывает, ежели ветер стихнет и воды лягут.

– Тебе бы только приятней, – скажет Семен Демьяныч, – не в приятности дело.

Я это очень даже хорошо понимал, что не в приятности, и Семена Демьяныча за то уважал, но что же мне делать, если натура у меня такая: сам я тихий человек, робкий, на людях сам себя скоро теряю, а в сторонке – живу хорошо.

Но пришла и мне, тихому человеку, пора заволноваться. Как услыхал я, что революция произошла и царь арестован, подымись и во мне этот ветер, из-за собаки, конечно, и прямо я к Семену Демьянычу за город на совет. Выслушал он меня и так говорит:

– Тебе бы, Михаила Петров, надо на платформу стать.

– Что ж, – отвечаю, – станови!

– Ладно, – говорит, – придет время, станем, а вот тебе мой совет: по-го-ди.

– Для осторожности’–спрашиваю. – Это хорошо, только на этой платформе я всегда стоял, покойная платформа, да вот только собаку у меня отняли.

– Это хорошо, – говорит, – что у тебя ее отняли, хоть мало-мальски стал сознавать. Нет, за меня ты не беспокойся, я не для осторожности тебе это говорю, а потому что наше с тобой время еще не пришло. Что бы тебе ни говорили – не верь, как бы ни ласкали – не отвечай, и может быть, и собаку назад отдавать будут – не принимай, мы ее сами возьмем. По-го-ди.

Умнейшая голова у Семена Демьяныча, как сказал, так в точности все и вышло. Никаких перемен в нашей деревенской жизни поначалу не было, жили все равно как и при царе, а все-таки в конце концов и дождались: представили князьям выдварительную, чтобы в двадцать четыре часа вон, и с собой один воз мебели. Уехали князья, и началась какая-то путаница с перебоями, какие-то чужие люди показались издалека на телегах, живут при дороге, в парке, слетелись, как вороны на падаль.

Смешно теперь подумать о себе, какая в душе моей жила все-таки осторожность: собака моя собственная Флейта живет на барском дворе, и царя нет, и князей нет, а я все опасаюсь пойти и просто взять свое. Будь, конечно, люди вокруг и я бы другой был, а то какие люди! Знаете, как у нас, мужик скажет: в черта не верю, а в сумерках побоится в овин сходить; сами лезут грабить и сами же перешептываются, будто князь по саду ходит и говорит: все грабьте, оставьте только веревки вас потом перевешать. Понимаю теперь и свои сомнения: хотя Семен Демьяныч и страдал, но ведь Христос еще больше страдал, и все-таки до сих пор от этого не перевелись ни книжники, ни фарисеи.

День ото дня, однако, все тревожней становится, и в себе чувствую вроде как бы приказ: не зевай, Михаиле. Собрался я в темную, глухую ночь, прокрался на собачий двор, сгреб Флейту – и на конюшню в стойло, где стоит тот самый знаменитый Арап, на котором князь въехал в земское собрание. И только-только вскочил я на Арапа, слышу – начинается грабеж, валит народ на барский двор. Держу я Флейту в одной руке, на луке, в другой повод, и умывать, и умывать. Тридцать верст проскакал, будто живой рукой за молнию держался. Сказал зятю: «Спрячь, держи, чтобы ни одна живая душа собаку не видела». Сдал Флейтушку и опять умывать назад.

Все пошло против меня, против моих понятий; видно, правду говорил мой родитель-батюшка, что бык, черт и мужик одна партия: все признают за наше, а все тащат к себе, в свой дом. И закипела во мне тогда такая злость, какой до того в себе никак не сознавал. Лег я на голую лавку, сапоги под голову подложил и спал до вечера. Слышу, наконец, под самым моим окном гармонья рычит. Прохватился, подошел к окну, а там хромой Евтюха-горлан вот растягивает, вот надувается:

Бейте меня, колотите меня.

Коли вам надоел, вы жените меня.

Спрашиваю Евтюху, чего это там у ручья столы стелят.

– Это, – говорит, – моя свадьба, женят меня, приходи.

И моргнул мне, головой кивнул наверх, где винный завод. Вон она, какая свадьба-то выходит, нечего сказать, веселая.

Из окошка моего все было видно, и очень все казалось чудно: княжеские лакеи подают кушанья – по-господски, и тут же зарезанная свинья лежит, любители сало вырезают и на костре поджаривают – по-крестьянски. Смерклось, стемнело, и осталась наверху только узенькая как бы медная полоска, а по этой зорьке, вижу я, люди как черти черные с винтовками в руках крадутся, ползут. Минутным делом вышло: хлоп, хлоп, а красноармейцы не стали стрелять. И там уж на медной зорьке черная бочка показывается, кричат оттуда:

– При-ма-а-йтя.

Летит бочка по косогору, докатилась до ручья – кряк о камень и вдребезги. В затоне к воде прибавилось. Сверху же опять:

– При-ма-а-йте.

И другая бочка летит, и опять вдребезги, и еще в затоне прибавилось. Катали, катали, как яйца, и редкая цела доходила. Одну и вовсе дуром пустили, накось пошла, прямо на мой домик ручей перекатила, на сухом с силой взялась, подвалила ко мне на огород маленечко, словно подумала, не назад ли ей, и вдруг, здравствуйте, милости просим: перед самым моим окошком на попа стала.

Закуралесили на свадьбе немытые рыла, кто из разбитой бочки дохлебывает, кто прямо из ручья, а бабы кувшинами винную грязь таскают и таскают домой про запас.

Такую сотворили Халамееву ночь. Как тут можно думать было, что люди людьми удержатся и не пустят опять к власти князей… Переломилась в тот час душа моя надвое, и князей не хочу, и с этим народом жить тоже не радость. Вот я взял тогда и придумал себе: издохну. Взял я ведро, нацедил из бочки спирту, губу приложил и слышу сзади знакомый голос:

– Михаила Петров, ты издыхать собрался? Оглянулся я, а это Семен Демьяныч стоит с ноганом и весь в коже. Объяснил мне: завод защищал, да вот все его бросили.

– Давай же, – говорит, – вместе издохнем. Пьет и глядит на меня, пьет и глядит.

– Ну, – крикнул,

Скачать:PDFTXT

Цвет и крест Пришвин читать, Цвет и крест Пришвин читать бесплатно, Цвет и крест Пришвин читать онлайн