звездными глазами, в одежде нелепой, возбуждающей отвращение и злой смех.
Ей, конечно, хочется теперь нравиться до страдания, но она не может нравиться, как не может вдруг, никогда не учившись, танцевать кто-нибудь на балу, полететь в мазурке — ей нечем нравиться днем на улице и вечером в театре при электричестве, а там, дома, у рабочей лампы, когда она прекрасные глаза свои отведет на минутку от книги и они, будто звезды южной ночью, полные грусти, венчающей красную сжатую страсть, устремляются куда-то вдаль, к далекой земле — такой звездной никогда не увидит [Софью Васильевну] прапорщик Павел Горячев.
И я сам ненавижу ее за эту шляпу-лепешку, за кофту какую-то полукитайскую, хуже, чем полу — все на ней безымянное и выросло на ней само собой, когда она училась и не обращала на это никакого внимания, и ходит она странно — стремительно, шагая куда-то вперед, будто несется полуптица, полуощипанная птица, хочет и не может улететь. Я ее ненавижу, потому что это пренебрежение своим телом в красивом размещении всех тел на земле и мне как безродному русскому студенту свойственно, и я это проклял однажды.
Она подбирается к моим звездочкам, она, как утренняя звезда, подбирается к месяцу, и меркнет месяц, увидев, как уродливы тела, которые он освещал темной ночью и скрашивал. И он .бледнеет, и она вместе с ним белеет и скрывается.
Сюжет для голодного рассказа: такая девушка обеднела хлебом, приручаю хлебом к себе, и «хлебный мир» разрушает Коза. (Утренняя — месяц. Вечерняя.)
Она подбирается к душе моей болеющей, как утренняя звезда подбирается к бледному месяцу, и он видит, что напрасно светил всю ночь и творил очарование предметов, — никакое лунное очарование не сравнится с лучами, создающими жизнь новую, и бледный месяц скрывается в небе, и с ним скрывается утренняя звезда, неизменная и любимая вестница его исчезновения.
-66-
Скрою же грусть свою и тайну свою отдам небесной лазури.
Отдам же грусть свою небесам — пусть они дадут за нее радость вам, и тайна моя, растворенная в золотых лучах солнца, незаметным, нечаянным и радостным чудом украсит для детей луга цветами, поля хлебами, моря просторами и воздух прозрачностью.
Урсика нечем стало кормить, и он стал от нас пропадать, является к нам раз в неделю, проведать, всегда в новом ошейнике, с новым бантиком, все-таки помнит нас, не забывает: ошейник и бантик Иван П. снимает каждый раз, а он опять приходит с новым.
Так у собачки нашей тоже двойная жизнь началась: кормится в одном месте, а душою живет с нами.
<Зачеркнуто: Жиличка наша>
Из банка [бежала] барышня-машинистка, саботажница торговала газетами, такая худенькая, и только вечером возвращалась домой, теперь не торгует больше газетами, а часто возвращается утром, и было у нее на пальце одно колечко с бирюзой от жениха, убитого на войне, на днях заметил у нее другое, золотое, а сегодня вижу и третье, потолще.
— Последний раз говорю — возвращайся в банк. Куда идти, что [делать] — будто не знает, теми колечками скоро, наверное, переделается ошейник Урсика.
На Тучковом Мосту сегодня в неурочный час, утром, когда чиновники идут в министерство, слышу, кто-то великолепно крикнул:
— «Биржевая»! Вечерняя!
Посмотрел, чиновник идет с портфелем, такой молодцеватый, он, конечно, и крикнул, так себе, пустил по привычке, может быть, горло прочистить или демонстративно заявить, что саботажник-газетчик возвращается на службу.
— «Биржевая»! Вечерняя!
Все смотрят на него и смеются. А может быть, и свихнулся немного, и двойная жизнь его так выходит наружу.
-67-
При церкви большая толпа — не митинг! Об этом забыли совершенно, о чем теперь говорить, все надоело, я спросил, какая это очередь.
— Лепешки продают! Восемь гривен за штуку.
Я, конечно, стал в очередь, и все боюсь, что не хватит, разберут и только время так пропадет. Вот кончаются, и нет, побежал куда-то, еще корзину принес, всем хватит.
— Сколько? две?
— Три, можно четыре, можно пять, десять можно!
— Давай десять! — Очередь протестует.
— Ничего, хватит.
Десять ржаных больших толстых лепешек несу я домой, вот порадую, так тяжело.
— Лепешки, господа!
— Лепешки! милый, яхонт, изумруд наш!
— Пожалуйте! только все не дам: по пол-лепешки и на ключ!
Разделил по пол-лепешки, и вдруг кто-то:
— Земля! Потом все:
— Земля, тьфу, тьфу, тьфу!
Все плюются. Рассмотрели: лепешки сделаны из глины и навоза. И горе и смех, сейчас же смех:
— Нет, — говорю, — «Воля и Земля», сначала была воля. Мы сидели в тюрьме.
— А теперь земля: эти лепешки называются потому «Воля и Земля».
Продекламировал:
— «И кто-то камень положил в его протянутую руку…»
29 Марта.
— Ну, скажи, скажи…
— Дорогой, только слов нет: это нельзя сказать.
— А как же быть?
— Не знаю, как быть: надо не говорить, а слушать себя.
-68-
— Но ведь нужно же что-нибудь делать, как же все слушать, нужно и действовать.
— Почему-то думаешь, что, творя, ты действуешь. Вот уже почти месяц мы говорим, и что же сделано, что стало ясно?
Будьте смелы, писатели, не ждите, что вам покажется из этого хаоса лицо человека и вы тогда возьметесь за перья; как покажется — так знайте, что кончилась страшная правда и началась приятная ложь.
Хожу возле погибели — показалось простейшее без слов, как тогда, и я узнаю в нем свое и с ним соединяюсь с болью и радостью.
Власть земли Планета Власть культуры
Митинги Истощение словами
Силы хаоса Скифия бессильные слова
Очищение
дочь Теснота Руси Ширь Руси <1 нрзб.> (Европа)
Разрыв Николай Михаил Сергей
Раздел (Ремизов) Терзаемый (Из Разумника)
Действие: в усадьбе Орловской губернии. Время: ранняя весна 1917 года — до осени.
Лица: Марья Ивановна Пришвина, сильная властная старуха, как переменная погода: то раскроется радостно и щедротно, то скупая и подозрительная, то гневная, то кроткая (умирает).
Лидия Михайловна Пришвина, дочь ее, старая девица, вечно ссорится и любит ее тайно: ее роль — связь, которая трагически рвется.
Михаил — любимый сын старухи: надежда, солнечная сторона ее (из Горького), доктор.
-69-
Николай — старший брат, подавленный материнским хозяйством: мелочная, собирательная сторона ее (из Ремизова), сборщик монопольный.
Сергей — младший, писатель, социалист (из Чернова-Разумника), человек бумаги — слова, будущий левый эсер.
Первое действие: в столовой — мать ссорится с сестрой за столом и о ней с Михаилом, и о войне, и земле, и завещании… Выставляют балкон — весна. Хозяйственные распоряжения. Градусник, мужики у балкона. Мать больна. Сестра на диване: ссора — уходит! Умерла. Суета и никого: трюмо и Петр Петров. Завешивает трюмо, дает телеграммы.
30 Марта.
В щелку истории. Все или почти все я могу понять, забыть и простить, когда начнется настоящее, искреннее стремление к возрождению России, но никогда я не забуду, что один большой писатель, очень большой, Ремизов, страдающий язвами желудка, во время нашей русской беды получал по восьмушке в день соломенного хлеба, а сам диктатор Ленин, наверно, мог себе заказывать в Смольном что только угодно. И пусть диктатор — спаситель России, но я подсмотрел в щелку истории, как жил «спаситель» человечества и как жил простой человек, и пусть составляют святцы спасения истории, я остаюсь при своем: человека в это время держали по-свински, и путь спасения был посредством свиньи.
Не верьте же, писатели, соловьям и ландышам наступающей весны — это обман! Сохраните это на свадьбу наших наследников, мы же теперь ляжем в могилу с тем, что видели в щелку: человеческая связь истории наконец обрывается, и благоуханные ландыши потом вырастают на трупе человека, будто бы раз навсегда спасенного и бессмертного.
Экономисты-материалисты и разные умно-рассуждающие инженеры, материалистического типа философы. История над бездной провала, человек проводит воображаемые мосты и надстройки и, перегнав через мост безликое стадо животных, соединяет разорванные концы
-70-
человеческой жизни, перегнав, их обращают опять в человека. Но мы, обыкновенные люди, видели в щелку истории такое, что никогда не забудем: видели труп человека, будто бы раз навсегда спасенного, и отчаяние наше не дает нам сил…
Корабль спасения: Соломоны перегоняют через мост стадо и пр.,— ночь: распни его, распни его, и наступила Тьма.
Корабль не может жить без воды — он проповедует: забудем личные интересы.
Дни тюремного сиденья как ощущение тьмы распятия.
Овцы и козлищи перегонялись вместе одним кнутом. Когда овцы и козлищи перегоняются куда-то одним стадом и одним кнутом — такая смесь называется коммуною.
Но ведь и Распятие — только легенда, только шип отчаяния. Голая земля, если на тебе вырастут ландыши, то небо даст эти цветы завтра всем.
Хорошо это при свете молиться на Распятие, но если свет погас и не видно, в какой стороне висит Распятие, и неизвестно даже, есть ли оно, — вот наше настоящее, как можно жить в такой темноте!
Мы не спасены прошлым страданием, с прошлым оборвана всякая связь, и пропасть открытая, непереходимая. В настоящем не видно лица человека.
Свершилось! окутала тьма, а что свершилось — об этом ведь потом будут рассказывать и учить, что распят был Бог, но теперь свершилось и нет ничего: живи, как хочешь.
И это надо принять, что мы были свидетелями, когда не церковная завеса, а само время треснуло, и жили мы без веры, надежды и любви сколько-то времени <зачеркн.: что был такой промежуток пустоты, ничего не было>, — а пустота была стяжанием сильных и поиском пищи животной слабыми.
-71-
Если бы слышны были хотя бы трубы Архангела, созывающие живых и мертвых на Страшный суд! И этого не было! Люди чинили старую одежду и выдумывали из кофейной гущи и мякины делать себе лепешки.
Пришел Сергей Георгиевич, музыкант, отсидевший два месяца в тюрьме за саботаж, и стал мне говорить:
<Приписка: Электричество погасло без предупреждения, как нам обещали
[больше не] делать, мы остались во тьме, и трудно найти нам
спигки и засветить свегку, все вокруг стали разговаривать.
— Русскую землю нынче, как бабу, засек пьяный мужик и <приписка: интеллигенцию» — лучину, которая горела над этой землей, задул, теперь у нас нет ничего: тьма. Так было, когда распяли Христа, но… Скажите, как может что-нибудь выйти из ничего, из тьмы?
Я ответил:
— Вначале земля была безводна и пуста, а потом из ничего началось творенье.
— Кто же начал?
— Говорят, что Бог.
— Вы верите? Я молчу.
— Почему вы молчите!
— Нет слов: что-то случилось, и связь времен разорвалась, землю тьма окутала.
— Может быть, это распинают Христа.
— Это потом откроют и докажут двенадцать мудрых Соломонов, а сейчас просто нет ничего.
— Выверите?
— А вы?
— Вы не верите?
— А вы?
— Я верю, но мне кажется, что я не должен верить, что вера — это еще остаток моего еще неразграбленного имущества, как у обывателя, которого обобрали дочиста, но он еще