бечевку сажаем орла, привязываем лапы к бечевке, на голову надеваем кожаную коронку и закрываем ею орлиные глаза. Слепой сидит орел на веревочке, а киргизы нет-нет — и пошевелят веревочку. Орел дернется. Еще пошевелят — еще дернется. Вокруг всей юрты сидят киргизы на подушках, смотрят на орла, и все подергивают за веревочку, и орел все дергается, все дергается. Ночь наступает, гости расходятся, и, уходя, каждый пошевелит веревочку, и орел каждый раз дернется. Ночью, кто выходит баранов посмотреть, волков пугнуть — непременно пошевелит веревочку — орел и ночью не знал покоя. А утром опять все, кто входит, кто выходит — все дергают. Есть не дают и день и два, только дергают. У орла уже и перья пошли в разные стороны, нахохлился, голову клонит — раз, два, вот-вот повалится и будет висеть. Качнулся, справился. Еще раз качнулся, еще раз справился. Тогда открывают кожаную коронку, показывают орлу кусочек вываренного или белого мяса — только покажут! А потом дадут съесть. И потом опять на глаза корону и опять шевелят, дергают целый день веревочку. После белого мяса показывают красное, кровавое, дымящееся и пускают орла.
— Ка! — кричат. — Ка! — как собаке.
И орел, как собака, идет за кусочком мяса по юрте. Киргизы сидят на подушках, хохочут. Орел взял кусок, другой.
— Ка! Ка! — кричат.
И орел за каждым идет, у кого есть кусочек мяса. На лошади сидит киргиз, покажет кусочек:
— Ка!
-54-
Вот заяц бежит, взлетает орел, кидается орел на зайца, когти впустил, кровь льется — сколько ему бы клевать!
— Ка! — кричит киргиз.
Показывает припасенный кусок.
И орел добычу бросает богатую из-за пустого куска — задергался, ручной орел.
А киргиз спешит, зайца себе берет.
Так вспоминаются теперь этими днями и ночами ловцы орла, и думается: вот теперь и русский народ как задерганный орел-беркут (так теперь немцы русских ловят).
Утро — иду, весна! Только калоши худые. Светится небо, все ликует, а голубей на улицах ни одного: выловили или сами подохли.
Продукты все как-то сразу исчезли с рынка, и большевики больше не страшны: голод и немец всё задавили. На службе суета и легкомыслие: «Едете или не едете?» И как-то решительно все равно.
Мысли о том, что «народ» переходит теперь в «интеллигенцию» на сохранение: «народ», уничтожая интеллигенцию, уничтожает себя и создает интеллигенцию: в интеллигенции и будет невидимый град.
Вечер — замерло, скользко, темно, звезды яркие — ранние весенние вечера, всюду прожекторы чертят небо, мир заключен, а они там ждут что-то: какая-то детская забава в такое время.
6 Марта.
Смотришь на человека: вот он идет по улице — ну что в нем хорошего? Жалкого вида человечек, одна из крошек упавших съеденного пирога когда-то великого государства Российского — тошно смотреть!
И так тоже подумаешь: а ведь он и раньше такой был, только покрыт был покрывалом великого государства Российского, покровы упали — и вот он, человечек, весь тут налицо, ковыляет себе и ковыляет. Что от него убыло? Такой он и был, такой он и есть: вся правда налицо. И так всё, оказалось теперь, — это великое число лентяев, негодяев, воров и убийц, скрытых раньше под кровом империи, — так
-55-
это и раньше было, это и есть правда нашей жизни, значит, все, что случилось, — мы увидели правду.
Скоро войдет победитель в этот город, тот, который недавно пускал удушливые газы, теперь он выпустит свою мещанскую пудру — куда более страшный удушливый газ! И будет нам проповедовать нравственность порядка. А что, если и его раздеть так, освободить от покровов империи и победы, — все такой же останется ковыляющий человек, как наш.
Смотрели мы во Львове на побежденных австрийцев, теперь немцы будут смотреть на нас, а по существу ни им не прибавится, ни от нас не убавится.
Наконец-то решилась хозяйка моя купить конину, опустила ее в святую воду и подготовила вообще к вкушению котлет такую обстановку, будто мы грех какой-то совершаем, не то человека, что ли, зажарили. И стоит она у печки старая, голодная, страшная и будто говорит: «Фу-фу, русский дух!»
Видел я сегодня — батюшка мой! — будто сон припоминаю ночной, как же это так? Я хотел только вспомнить и записать, что видел, слышал и передумал за день, а будто сон, самый настоящий сон хочу вспомнить. Или ночь так опутала день, что ходишь наяву как во сне? Шевелится какой-то хаос событий, который в снах и не считаешь, из снов вспоминаешь только хитрую цепь приключений. Так и тут, в эти ночные дни, вспоминается только чушь пустяковая…
Снились мне какие-то, не вспомню какие, добрые и умные звери, между ними была и моя собака Нептун, и как-то эти звери — не помню, как — помогали людям в их ужасных падениях, выводили их и доводили до состояния своего, гораздо более высокого, чем нынешнее человеческое.
Одни верили в народ, поклонялись народу — что теперь от народа осталось? Другие верили в человека — что теперь от человека осталось, «где человек»? И третьи верили
-56-
в себя — эти раздеваются теперь: оказывается, вера их была не в себя, а в одежду свою, они теперь снимают одежду, а за ней другая показывается, как из большого красного пасхального яйца — синее, потом откроешь — зеленое, и все меньше, меньше до последнего желтенького [пупышка], который уже не раскрывается.
Думали — Москва, пропала Москва, думали…
Думали — крестьяне, пропали крестьяне, думали — казаки, пропали казаки, думали — Москва, фукнула Москва, Дон, Украина, и остались немцы и голые Советы солдатских дезертиров и безработных рабочих.
Нет больше на улицах голубей — их незаметно выловили удочками, а может быть, многие и сами погибли без еды.
Самоубийство собаки. Собака голодная, облезлая шла, качаясь, по Большому проспекту, на углу 8-й она было упала, но справилась, шатаясь, пошла по 8-й, навстречу ей шел трамвай, она остановилась, посмотрела, как будто серьезно подумала: «Стоит ли свертывать?» — и, решив, что не стоит, легла под трамвай. Кондуктор не успел остановить вагон, и мученья голодной собаки окончились.
8 Марта.
«Передышка» уже сказывается: Петербург пустеет, и вообще прежний страстный интерес к событиям в России не мог бы теперь оправдаться с общей точки зрения: наше отходит на второй план, судьбу мировой войны теперь не мы будем решать, мы теперь провинциалы от интернационала.
Деспотизм и дитя его большевизм — вот формула всей России.
10 Марта.
Эта свобода ведет к проститутству: немцы хотят сделать из России проститутку.
11 Марта.
Хотели делиться и равняться по беднейшему, безлошадному, но тогда пришли безногие и безрукие:
-57-
«Как же, — говорят, — нам быть, равенство не получается». Думали, думали, как тут быть, и решили обрубить себе руки и ноги… Обрубили и когда потом хотели на работу идти, смотрят — а идти-то не могут: ног нет. Стали допытываться, как же подойти к такому делу, с кого взыскать: тот на того, тот на того говорит, хотели подраться — рук нет. Тогда стали болванчики друг в друга плеваться и тем делом по сию пору занимаются.
— Вы ее идеализируете!
— Что значит идеализировать? говорить хорошо о том, что мне нравится. Да, она мне нравится, и я ее идеализирую.
— Значит, видите не то, что есть.
— Я вижу то, что мне нравится.
— Так вы скоро в ней разочаруетесь.
— Ну, что же: наше время скорое.
Хозяйка моя все ищет дочери своей жениха, уже весь человек брачный обобран, уж и в церкви не венчают, уж и в комиссариате не заключают условия, а расписываются прямо на стенах пальцами, а она все еще благоговеет перед словом «жених».
14 Марта.
Годовщина революции (27-го февраля). На Василеостровской набережной завалилась лошадь, никто не убирал ее, вокруг снег, лед — горы целые сложенного льда. Дня три лежала лошадь и стала уже врастать в снег, сплющиваться, как вдруг однажды я заметил, что она опять стала выделяться надо льдом и снегом, кто-то вытащил ее из залежа и вырезал филей. Потом стали собираться собаки и глодать ее, и драться из-за нее и брехать. Так долго стоял гомон собачий у скелета, и ноги, замерзшие, обглоданные, высоко торчали.
15 Марта.
Со службы приходит такая голодная.
Пламя пожара России так велико, что свет его, как солнца свет утреннюю луну закрывает, так невидим становится свет всякого нашего личного творчества, и напиши
-58-
теперь автор подлинно гениальную картину, она будет, как бледная утренняя луна, бессильная, лишняя — вот почему и нет ничего в нашей жизни теперь от лунного света.
Не солнца золотой свет затмил свет луны и звезд небесных — зарево пожара великого помрачило сияние ночных светил, и не для работы утром встали спавшие люди, а вышли среди ночи поглазеть на пожарище и в опаске за свое добро: вот-вот и свое загорится.
Бледная, как ваты клочок, висит над Невою луна, и душа моя такая же бледная при зареве русского пожара: не светится больше, и никто больше не заметит ее, потому что она не нужна, и не сегодня-завтра меня заставят колоть лед или продавать газеты. Закрываю глаза, и вот в темноте передо мной лавочка, и на лавочке кто-то в черном еле различимо: женщина. Смотрит на меня упорно, словно ожидая — не он ли пришел, на кого надежда, — и вдруг повертывает голову в сторону — нет, не я! Рукой оперлась на лавочку и тем же упорным взглядом смотрит в темноту. И за ней нет ничего, и вокруг ничего нет, и сама она еле-еле с лавочкой своей садовой отделяется от темноты. Вдруг пламя пожарища открывает тьму — женщина в черном исчезла, а на ее месте всюду стоят безрукие и безногие и друг в друга плюются.
Шепчет [черная] ночь:
— Это всеобщее равенство: они всё разделили, чтобы сравняться, но пришли инвалиды безрукие, безногие с войны и для уравнения потребовали, чтобы другие обрубили себе руки и ноги.
И они отрубили и не стали добрее и лучше: плюются.
Но я при этом свете закутаюсь в черное покрывало, навешаю бумажные золотые звезды на черное — смотрите на меня, вот я пришел с Луны — сын ваш — посмотреть, и вот как мне все это кажется, и что я…
Вы хотели всех уравнять и думали, что от этого равенства загорится свет братства людей, долго вы смотрели на беднейшего и брали в образец тощего, но тощие пожрали все и не стали от этого тучнее и добрее.
-59-
Но вот идет безрукий — сравняйтесь с ним, обрубите руки себе. Идет безногий — обрубите ноги себе.
И что же, мы — безрукие и безногие,