и пахнет сильно, собираются пахать ее и сеять трудовые целомудренные люди, но я в это время уже боюсь ее плена и лес меня отзывает к своей чистоте и невинности. Там орех начинает выкидывать золотые сережки свои и разогретый на солнце комар на прошлогоднем листе сушит крыло, расправляет его. И тут теперь птицы. Поют только самые невинные, самые чистые, а те большие и страстные майские певцы, хотя здесь уже все, но не поют, а бегают, как мышки, по сухой листве. Лягушки еще не начинали свою песню. А вот и запели лягушки.
Земля дышит, муха летает, подняли гомон лягушки и соловьи начали робко, кукушка, свет горячий, воды установились, поднялась трава, зацвели цветы и лес одевается, и я потерял себя… весна для всех начинается, и растеряны все мои ожидания, и знаю, что не мне достанутся фиалки, ландыши и этой весной. Я очнулся уже летом — вот лето!
Свет в Январе.
Осень — окна потеют.
Слава росе.
8 Февраля. Из чего складывается счастье русского, первое, что можно куда-то уйти-уехать постранствовать, куда-нибудь в Соловецкий монастырь, или в Киевские печуры Богу помолиться, или в Сибирь на охоту, или в просторы степные так походить — это тяга к пространству Руси необъятному; и другая половина счастья — вернуться к себе в тишину и засесть на добрые дела — тяга к уюту. Теперь пространство России, как сеть на мелкую рыбу, и первый в сеть попадается тот, кто любит пространство <1 строка нрзб.>. А там, где был прежде уют, стоит желтый дом с выбитыми окнами и <1 нрзб.> дверями: тут солдаты стояли и дом разваливается, и каждый, кому есть нужда, останавливается возле угла <1 нрзб.> дома — вот все.
9 Февраля. Радость русского человека самая первая, что можно было постранствовать, в Соловецкий монастырь или в Киевские печуры Богу помолиться, или по широким степям так походить, или в Сибирь уехать попытать счастья на новых местах, узнавая, как люди живут.
Теперь будто частая сеть накинута на все это необъятное пространство и нет в нем страннику места. У оврага, занесенного снегом, стоит треснувшее оледенелое дерево, и далеко, далеко слышно, как от ветра злого скрипит оно на всю Скифию, и видно при свете волчьего месяца, как хлещут одно о другое его оледенелые ветви. Волчья жизнь вокруг, нет места страннику, только волки подходят к скрипучему дереву.
Нет, куда тут странствовать, вернуться бы в дом блудному сыну — вот вторая половина русской радости: из большого пространства вернуться в дом родной к родному уюту и сесть на доброе дело. Но где же этот дом, где домашний уют. <1 нрзб.> стоит желтый в родном городе, в нем побывали, видно, солдаты: окна выбиты, двери растащили на растопку соседи и бросили; один прохожий остановился на углу, помочился, пошел и другой за ним остановился — удобное место; и так все, кому есть нужда, подходят к этому месту только за этим, поганое место.
Диктатура босоты, порожденная государственной винной монополией… откуда-нибудь из спокойного места до того, наверно, понятно, отчего так все у нас вышло и что будет дальше, как и чем кончится эта диктатура босоты, порожденная государственной винной монополией.
10 Февраля. Когда вдумываешься в Достоевского, то ничего не остается неожиданного в современности («без чуда») и как будто в стороне живешь и никакой не было революции…
11 Февраля. Морозы лютые! Месяц просветил. Зато как ярки звезды по ночам! так царят над землей. С Левой каждый вечер говорим о звездах.
Лень — мать творчества и пороков, самая великая лень. И хорошо (если хорошо кончится).
В Иване Карамазове повторяется «Преступление и наказание», только сложнее дело и преступник раздвояется на эмигранта и уголовника (как в действительности).
Черта Ивана: вспыхнув для действия, внезапно охладевает (понял!).
12 Февраля. Нет ничего. В пустоте мародеры города, мужики и евреи работают.
— А это? — указывает на одежду на мне.
— Это на мне.
— Не продается?
Готовы все купить совсем с мясом.
В обычной жизни автор живет, как земельный собственник: владелец земли поступает так, будто он один владеет и для себя одного, между тем его существо выше, и право на собственность — один миг в жизни земной коры, и смысл (бессознательный) его жизни состоит в том, что, работая для себя, он работает для всех — невольно (бессознательно) он работает в коллективе; так и автор только воображает, что творит без читателя: на самом деле он находится с ним в бессознательном содружестве; теперь, я думаю, нарушена эта внутренняя наша связь (хотя извне коммуна) и потому нет творчества.
Зимою 1916 года министерство торговли командировало меня на верфи в Нью-<1 нрзб.> и я там застрял до весны 1920 года — до теперь: весна теперь, еще одни сутки переезда в ужасных сыпных вагонах, и я буду на родине, в одной из центральных губерний России (описание всего, что случилось, по рассказам очевидцев).
16 Февраля. Когда я сказал, что вселенная бесконечна, Лева вскричал:
— Враки, не может быть, никто этого не видел!
Я его убедил, как мог. Сегодня говорю ему что-то о Боге.
— Нет Бога, враки.
— Нет разумного существа?
— Духа?
— Но кто же начал все?
— Начал? ты вчера мне говорил, что нет конца, ну вот так и начала нет.
Тут пришлось объяснить, что Бог — это теория жизни и что такое теория и как она необходима нам, и, в конце концов, дал ему понять, что образованному человеку теория необходима, а недоучке не нужна: отвергают Бога у нас обыкновенно недоучки и дети, начавшие проходить естествознание…
17 Февраля. Так называемая «популяризация науки»: проповедь безбожия среди дикарей и всезнайство.
18 Февраля. Вот формула: пока не изменится общий строй жизни, из этого «родного края» немыслимо стронуться.
Ну, и успокойся, беспокойное сердце, в этом маленьком флигеле на планете Земля с воспоминаниями о своей прошлой странной жизни и в созерцании ежедневного восходящего солнца.
Безумно очертенел Скиф — мародер интеллигенции, строящий мину, что он является ее благодетелем и кормит ее… самый страшный — это вкрадчивый и участливый Семен Андреев, соблазняющий какой-то необыкновенной редькой: высматривает какую-то вещь, какую, все равно, лишь бы вещь, он нащупывает — не продается ли:
— Бутылка?
— Нет!
— А Спаситель!
— Нет, вот ширмы (надо в следующий раз изобразить это страшное чувство дележа риз («и ризы Его разделили»){30}.
19 Февраля. Хлеб и воля элемент жизни: радость жизни, а вместе свобода.
Стоят морозы «сретенские», очень крепкие, но среди дня солнце так пригревает, что тает верхний слой тротуаров до золы, которой в разное время посыпают у себя под окнами жители; зимой не увидишь темных сплошных зольных тротуаров, а теперь все тропинки темные и даже вечером видны темные при блеске ярких февральских звезд. Зима уходит, прощается, ярко блестя на прощанье звездами, а весна показывается темными зольными тропинками.
Вчера Скиф был.
— Вот, — говорит, — жизнь!
— Жизнь! — отвечаю. — Ну, а что греха таить, Иван, мы с тобой, слава Богу, сыты.
— Сыты, Михаил Михайлович, да нишь этим одним жив человек?
— Не единым хлебом?
— Хлебом, и еще человеку нужна воля.
Вот эта воля-то и оказывается радостью, когда видишь весенние тропинки, это воля зовет…
Чаще всего любовь к людям бывает оттого, что самому хорошо — «добрые люди». А злой человек испытывается на зло, когда ему хорошо: он злой, если в благополучии своем все-таки не желает людям добра.
Вчера какой-то мальчишка бледный со взъерошенными волосами остановил меня при получении жалованья:
— Погодите, товарищ, получать жалованье, пойдемте со мной.
Он сел на стол и стал грызть подсолнухи, другой сел и стал грызть подсолнухи, к ним подсела хромая и горбатая девушка, которая им непрерывно говорила:
— Павел Михайлович, Семен Николаевич, — а они с ней снисходительно.
— Ну, товарищ, говорите, что вы делали за это время.
— Занимался архивами.
— А разве есть архивы?
— Как же…
— И порядочно? — сплюнул подсолнухи.
— Порядочно!
— Порядочно? — сплюнул другой.
Социальная вошь
Гудкова. Похожа на советскую вошь, вычесанную из косы неопрятной курсистки. Она прижилась к этим советским ребятам и с ненавистью смотрит на меня (ее амплуа было по ее образованности). Она до того с ними наторела, что долго затруднялся, как и чем бы раздавить эту советскую вошь. Наконец я достиг, я поймал ее, я готов был с радостью раздавить ее, как вдруг слышу от нее: «Пожалуйте, Михаил Михайлович», и пошла, и пошла все по имени и отчеству; с тех пор она стала служить мне…
С весенним светом весенние слухи, будто поляками Смоленск взят и Брянск (ерунда!), и в то же время такая ненависть поднимается к существующему и так понятно вспоминается экстаз юноши при Мамонтове, который в счастьи бил жидов…
Милый свет утренний, когда люди все спят, это весеннее, это весеннее: тут свет один с тобой, он твой близкий, единственный друг, начинает с тобой новое дело.
(…Он выкинул из цепи чувств два-три необходимые звена и сказал Наташе, она смутилась и смущением своим как бы говорила ему: «Я сама этого очень желаю, это самое мое большое желание, и тут все мое, но так же нельзя, я ничего так не могу ответить, находите только скорее, скорее выход, а так нельзя». Он схватил ее руку, поцеловал, потом вдруг поцеловал ее в шею. Она совершенно смутилась и замерла. В это время позвонили, и они разошлись. А утром за чаем он сидел, опустив глаза, и вдруг увидел, что она подвинула ему молочник, и, поняв в этом движении что-то материнское, свое, поднял глаза: она была своя…: выкинутые звенья цепи (заросло). Вечером, когда они остались одни, руки ее были свои, руки, шея — своя шея, и он даже сделал успех: поцеловал в щеку. Потом день ото дня все тело ее постепенно переходило в его владение, и они заключили брак: Наташа Розанова и Николай Николаевич Володин сочетались браком.)
Зима прощается яркими звездами, весна подходит сухими тропинками.
Зима прощается. Я иду и смотрю на созвездия ночью.
Весна подходит теплыми полднями. Я иду под капелями: солнце в барашках по синему.
Ночью прощаюсь с зимой, я прошу себе силу, или поднять в себе силу последнюю сказать теплое последнее слово со звездами, или пойти по весенней тропинке, но туда, в страну настоящего, куда ведет Млечный Путь, <3 нрзб.> полной минуты, в которой вся жизнь. Днем под капелями жду первой тропинки, чтобы уйти по ней встречать полную жизнь.
А вокруг везде социальная вошь, разъедая тулупы скифов овчинных, рядится в френч и бекешу, посыпаясь пудрой.
— Сукины дети! — сказал первый прохожий.
Второй прошипел:
— Освещение, просвещение!
— А