Скачать:TXTPDF
Дневники 1920-1922 гг.

Конец июля. Месяц, туманы, крепкие росы. Отавы растут. Везде жнут рожь. Еврей в Дурове сказал мужику с пудом муки: «Проходи, проходи, не нужно, ты думал, за пуд муки можешь весь город купить, отошло время: хлеб дешевый».

В глуши мы все еще считаем ценности пудами муки, но в городах считают деньгами. И ясно видно теперь, что время труда земледельческого бесхитростного и простого, как мерителя ценностей, отошло. Пуды — ломовая работа, деньгихитрость. Теперь можно жить хитростью, и разные интеллигенты, адвокаты, инженеры возвращаются в города.

Бывало, мужик с пудом муки вламывался в город и накупал себе всякий господский хлам (шкаф в пол-избы). Теперь иллюзии все исчезли, и он возвращается к своему корыту, и городские товары возвращаются назад в сундуки (история енотовой шубы).

В Иваниках все машины, искусственные удобрения, клевера, хороший управляющий (латыш), и все-таки имение не может свести концы с концами, а мужик работает все горбом и не только себя кормит, но и других. Оттого, что он привык работать при легенде, — работа для себя: тут он работает и не ест. А мужик-рабочий ест и не работает.

Исчезли иллюзии интеллигента о сверхличном деле, служении и проч., — теперь каждому жить хочется, потому что он испытал, что значит быть голодным не по доброй воле, а по неволе.

Ведь мы же в России живем и по необходимости должны мерить жизнь свою русскою меркою, пусть где-то на свете есть машинно-легкий пуд хлеба, в России он добывается при условии существования человека в аду: условия деревенской работы — адские, живет человек без грамоты, без всяких радостей, в дикой неволе, в муках, вшах и болезнях, и тут рождается пуд муки (отсюда и вшивые поезда коммуны и все прелести).

У кого есть совесть, кто это знает, чувствует, — какой мед своей хитрости (таланта, удачи, творчества, изобретательности) может дать сознание своей правоты, довольства без вкуса полыни во рту: в России всякий мед пахнет полынью и горчит.

Какой удельный вес, напр., слова, должен быть, чтобы оно дало удовлетворение творцу его, это слово должно быть пророческим и никак не служить только забавой и развлечением, — такое слово мы ждем от искусства.

А дело — оно, кажется, должно быть таким всеобщим, что свое в нем бы исчезало: о себе думать — маленькое. Но мы непременно должны быть большими, мы — большевики. И тут я ловлю себя: это прошлое, теперь хочется просто жить после голода. Характерно, что средний интеллигент сводит счет с народом: он говорит, что больше ему не должен.

 

Очерк литературных встреч.

Блок, прочитав «Колобок», сказал:

— Это не поэзия, то есть не одна только поэзия, тут есть еще что-то{146}.

— Что?

— Я не знаю.

— В дальнейшем нужно освободиться от поэзии или от этого чего-то.

— Ни от того, ни от другого не нужно освобождаться (вот как Морозов)…

Розанов схватил на лету Блока: «Хлысты, все они хлысты, вот тоже и он…»

В литературную среду я вступил с чувством собственника — совершенно новое для меня состояние. Что-то завелось во мне самом, и я почувствовал себя свободным в отношении «политики». На свете едва ли есть человек, более неспособный к политике, чем я, но это не была политика, таким словом называлось особое состояние хаотической личности в стремлении к реализации себя жертвенно или властно. Но как только завелось в себе нечто свое, такое же реальное, как дом, земля, семья, — интерес к этой «политике» пропал и это состояние представилось даже почти как враждебное. С тех пор как я написал первую книгу, я стал собственником, и, будучи извне величайшим пролетарием, внутри себя стал собственником, враждебным пролетариям, которые в себе ничего не имели: такою представилась мне вся русская интеллигенция, и с этого момента я сказал себе, что я — не интеллигент.

 

Другие по своему воспитанию и образованию входят в литературную среду естественно, и им это, как дар свыше или как наследство, для меня же переход от политической невежественной интеллигенции в среду людей культурных сопровождался как бы крещением и таким чувством свободы, что я до сих пор считаю свое дело святым делом, не имеющим ничего общего со всякими другими делами.

После Ильи утренняя роса поседела{147} и даже в солнечный день долго оставалась седой и бриллиантами сверкала только к обеду. Рожь собралась в снопы, снопы в бабку, как цыплята под наседку. Ситчики гречихи потускнели. Зазеленели крепкие седо-росяные отавы.

После революции род Стаховичей совершенно прекратился в России, но в районе их имений часто встречаешь среди мужиков вылитые типы Стаховичей, это все их незаконные дети, и думаешь, встречая незаконных Стаховичей, как теперь считать — прекратился их род или продолжается? Конечно, прекратился, потому что род составляет и дух, а тут осталась только кровь. И род, и народ то же, от него остается лишь кровь, если разрушились культурные классы.

 

Мария Михайловна Энгельгардт, эсерка, оставила политику и притихла, зарылась в деревню для охраны здоровья своей матери. Досиделась в деревне до того, что хотела швырнуть в своего начальника чернильницей, как бомбой, но, подняв чернильницу, облилась чернилами и не швырнула. Когда в конторе повесили противоэсеровские прокламации, она их сорвала и дала подписку коммунисту Лосеву, что всегда их будет срывать. За это ее посадили в тюрьму. (История 30-тилет. девицы.)

Председатель Ячейки Лосев ничего не работает: пьянствует, ежедневно доносит все подробности о жизни интеллигентов в Чрезвычайку. Он, пожалуй, принципиален: ненавидит господскую природу, чует ее, как собака, и вы можете ничего не сказать, ничего не касаться, он только увидит вас и возненавидит, скажет: «Природа его такая».

 

Мужицкая политическая экономия простая: единственный измеритель ценностей — труд, важный в добывании хлеба и только хлеба, потому что скот, напр., держится в общем не для молока, а для навоза, — навоз для хлеба, — все же остальное на свете добывается хитростью.

Коммуна бытовая есть целиком детище общинной деревни, и вошь поползла из деревни и всё. Интеллигенция виновата лишь в том, что расшевелила деревню.

 

Вторая половина мирской чаши: Весна (сон: деревья кланяются, зовут на родину). Алпатов идет в родной город (Елец), вокруг него легенды: что вся земля подымается на какого-то врага. Город в осаде. У стенки.

Нить: национальное чувство, прекрасное, как световой пейзаж голубой весны по мере хода весны (запахи, цветы), все крепнет и доводит до желания победы белых, а это к тому, что белые, приняв героя <1 нрзб.> за еврея, хотели его расстрелять, друзья родины (Кожухов) и рожи родины (Голиаф).

 

Родина в голубых снегах

Иван Сергеевич: час улицу проходит

 

На колесах

Евреи: Софьи Давыдовны двоюр. брат

Чека чекит

Чувство родиныРодной городграница Моск. госуд. у степи (Дикое поле)

Казаки — Илья Муромец

Сон: деревья кланяются

 

Коммуна? — кому на́, — Да, кому — на́, а кому — бя. Тень загробная.

Гражданская тоска: неужели, в конце концов, Семашко, когда жил в деревне доктором, «все презирал в ней и ненавидел» и был прав, для жизни — тут нет ничего. Похороны — красивейший обряд русского народа, и славен русский народ только тем, что умеет умирать.

Жена сапожника сказала, что в деревне живет человек для скота, для свинок, коровы, лошади, а в городе человек живет для себя: надо в город ехать (т. е. пользоваться тем, что наготовлено в деревне «не для себя»).

Истории русского народа нет: народ русский остается в своем быту неизменным, — но есть история власти над русским народом и тоже есть история страдания сознательной личности.

Мужик готов служить корове, лошади, овце, свинье, только бы не служить государству, потому что корова своя, а государство чужое (казна).

 

18 Августа. Милая Варя живет со мною по-прежнему, га самая Смольнянка с шифром, прозванная подругами «помидоркою». (А говорят, романтизм — это средние века!) Странное сумасшествие, когда живешь и получаешь за него почет.

 

Повесть про Ивана Сергеевича Кожухова

Милый Иван Сергеевич! и не выдумываю ли я его недостатки, правда, не я ли это в том, что мне кажется его недостатком? Вот что меня раздражало всегда: сидите вы с ним в комнате вдвоем, беседуете задушевно, и такая радость вас охватывает, что нашли вы себе друга такого умного, такого верного и такого русского; в простоте душевной говорю русского, знаю, что такое русские люди, и готов среднего русского сию же минуту променять на обыкновенного немца, но в редких встречах вся моя горечь, злость покидает меня, — я сам русский! — и тогда в простоте говорю себе: ну, что же может быть лучше русского человека, такого, например, как наш Иван Сергеевич. Никакого национализма и даже славянофильства я из этого не вывожу, повторяю, что в простоте это у меня выходит и никакой критики разума это чувство не выдерживает. Когда я сижу с ним и беседую — чудесно, а вышли с ним на улицу, и начинается раздражение. По Торговой улице от Поповской гостиницы и до конторы Нотариуса Витебского всего 10 минут ходьбы, а с ним нужно идти два часа, не меньше. Только вышли на улицу, сейчас же кто-нибудь: «Иван Сергеевич, на два слова», — и тянет его за рукав. Вы дожидаетесь у магазина, разглядывая миллион раз виденные вещи, а он шепчется, и эта драма чувств его на лице точь-в-точь такие же, как в интимнейшей с вами беседе, кончилось перешептывание, а уж тут возле <1 нрзб.> другой кандидат, и опять у Ивана Сергеевича точь-в-точь, как с первым собеседником, и так часа на два вы совершенно забыты. Иван Сергеевич принадлежит всем. Вот недостаток, или это достоинство?

1) Если для одной работы про Елец во время революции, то привезти дневники, перевязанные зеленым шнуром, с пачкой бумаг, не сшитых (во второй пачке нет бумаг и зашнурованы они накрест).

2) Если для издания книги, то, кроме того, две папки, одну коленкоровую, другую простую (только не синюю, с красной полосой внутри).

 

19 Августа. Преображение. Выехал из Дурова во вторник 2/15 Авг.

В среду Цекубу, Лежнев, Союз писателей, в четверг чтение у Кричинского, в пятницу вечер т. Осинского.

Любовь раз-личающая есть свет солнца, преломленный в душе человека-художника.

Раб обезьяний{148}. 19 г. XX в.

Мирская чаша. Историческая повесть эпохи 19 года XX в. Луч солнца преломляется в душе человека светом любви различающей.

(Мысль неизвестного прохожего.)

 

23 Августа. За неделю «раб обезьяний» устроился: паек, комната, «Ватага». Троцкий сказал Пильняку: что для него Россия всегда была путь и что, если в Италии будет революция, то он поедет в Италию. Пильняк ответил, что ему ехать некуда. Для одного Россия — средство (путь), для другого — цель.

 

24 Августа. Читаю в «Звене».

В Москве и Петербурге арестовано

Скачать:TXTPDF

Дневники 1920-1922 Пришвин читать, Дневники 1920-1922 Пришвин читать бесплатно, Дневники 1920-1922 Пришвин читать онлайн