продолжается мокрый снег, город — трясина.
Одни люди интересуются причиной явлений и вполне удовлетворяются, когда находят причину (материалисты, рационалисты, происхождение челов. от обезьяны); другие спрашивают качество явления (чувственные люди, иррацион.). Очень часто, когда начинаешь рассказ и хочешь им удивить, описывая качество, — вас останавливают словом: «Ничего нет удивительного, это объясняется тем, что вы были утомлены» и пр.
В газете о Германии, что монархисты ушли и скоро власть возьмут спартаковцы.
22 Марта. Со́роки. Жаворонки поют уже давно над городом. Доктор пришел.
— Теперь, — говорит, — уже, если хорошенько подумать, можно и подсчитать, сколько нам остается жить.
Это, вероятно, у него от мокрой погоды и еще что в Германии начинается большевистская революция.
— Что революция, — отвечаю, — быть может, хорошо, это нас поставит на рельсы.
— Да, но кто же нам теперь поможет, мы сами жить экономически не в состоянии, теперь займутся в Европе своими делами.
Иногда ночью, когда не спится, видишь себя «объективно», голеньким, как смешна кажется эта серьезность, с которою совершаются разные детские глупости («поступки»), в конце концов, почему-то вспомнилась моя любимая собака Нептун, и тут я, голенький, в любви своей к собаке себе понравился.
23 Марта. Встретился на улице Коля Кондрашев, бывший бухгалтер Отдела Н. О.{40}, пьяница, был со мной едва знаком, а теперь приехал из Костромы и обнимает и целует: оказывается, в Костроме, в библиотеке прочел о мне Иванова-Разумника, узнал, что я замечательный человек.
Никогда не было еще духовное состояние наше так понижено, как теперь, обнищание духа, видимо, идет параллельно с экономикой: своеобразное доказательство зависимости духа от материи. Основная причина, я думаю — это разрыв с общемировой культурой и остановка: культура есть процесс и не может останавливаться.
Брожение в Германии может на ней сосредоточить все внимание культурных стран, а мы опять забудемся.
28 Марта. Воскресенье. Весна эта очень ранняя движется постепенно, ни холодно, ни тепло — сыро, очень сыро! изредка обрадует вечером легкий морозец со звездами и на другой день богатый солнечный день.
Еще терзают, мелют, мнут душу желания, — но в безысходности все больше определяются в одном: царство нашего винного короля все укрепляется.
Приехали беженцы из Уфы (там восстание башкиров), и какой-то комиссар Ростовцев их водворил в наш дом, я стал говорить о ремонте, а он:
— Долга песенка! знаем мы вас, контрреволюционеры и саботажники!
Я в его тон:
— Вы признаете Советскую власть? — взял его за руку, а он выхватил револьвер, направил на меня и минут пять я под дулом револьвера выслушивал:
— Я отв. совет. работник! я боролся с Керенским, а ты кто? я — рабочий, а ты кто? Смотри, пикни, я покажу тебе камни! — И потом ушел, приговаривая: — Пойду узнаю твою биографию.
И ушел, а женщины, одна с двумя, другая с пятью детьми, остались и рассказывали долго судьбу свою, что мужья их партийные и вот из-за них приходится то в Елец, то в Уфу, то в Украйну…
Язык: «Я вам не как комиссар говорю, а машинально» и проч. язык «рабочего» самолюбия (честь?) и образованности (обезьяний язык).
Под дулом разбойника думал я: «Не выстрелит, буду его ругать», но другая мысль: «А если выстрелит? может быть, сумасшедший, возможно, что и выстрелит». Лева смотрел, беженки — все смотрели. Я продолжаю отстаивать свои права… Он ушел, приговаривая:
— Пойду узнаю твою биографию.
Лева сказал, что голос мой был мягче. Беженка сказала:
— У него револьвер без патронов! Пустой!
Я разбит: пустой! Тогда, в Киргизии, победа, голубой Христос{41}, теперь — поражение — пустой! Там настоящие ружья, настоящая смерть — не испугался, а тут пустой! пустого испугался.
Социализм и художник. Абстракция сопровождается чувством личной гордости и волей (действием), наоборот, переход от общего к частному сопровождается смирением (из признания, что каждая мелочь имеет свое лицо). Идея Бога как результат умственной обобщающей деятельности вызывает фактическую деятельность (социалист) до тех пор, пока к ней не присоединится нисходящий ток смирения личного с различием лица в каждой травинке (художник).
«От Ленина до Гроднера» (коммуна <2 нрзб.> Ленин).
Таким образом, процесс творчества Бога разделяется на два, в одном преобладает деятельность Разума, в другом чувства. При разорванности того и другого процесс творчества Бога может принять уродливые формы: при разуме создается человеко-бог-насильник, при одном чувстве — как в нашей православной церкви — вера без дел и плен самого верующего и рабство у человека.
Уродливость духа меньшевиков осуществляется большевиками, и те, увидав лицо свое в зеркале жизни, не признают за свое и ужасно бесятся.
30 Марта. Волны башкирского восстания в Уфимском крае выбросили в нашу грязную квартиру беременную бабу-коммунистку с двумя детьми. Коммунистов ругает, ненавидит (достигнуть только бы мужа, а он в Курском ревкоме) и держится только связями с ними и ими действует по-ихнему: самовар наш чуть не отобрали, обращается за услугами, потому что ее побаиваются. Мы пожалели ее. Обещали в родильный дом, а детей в приют, и вещи поберечь. А она потом: «У меня мука пропала!» Теперь у нас на дворе всюду это пузо (за спичкой, дров расколоть). Пузо коммуны: и наконец, отвращение к этому пузу. Нападение евреев: пузо спустили рожать в подвал (а он в Ревкоме!). И все так: беднейший действует правами беднейшего, получив нечто, он подвергается нападению нового беднейшего и т. д.: нельзя устояться ни на чем.
Зло устоя и зло революции, а творческий процесс возьмется с другого конца.
Видел дорогу, едем в вагоне с Сашей и Колей, в Лебедяни я сел на перрон спиной к поезду и стал зашивать себе рубашку, когда я кончил ее, поезд ушел и я остался на станции, а Коля с Сашей уехали (умерли).
Наследник (России).
31 Марта. Все что-то мои покойники снятся, проезжают, а я на станции…
Ужас мертвых состоит в том, что они-то сами считают себя живыми… множество людей умирает гораздо раньше своей физической смерти и, умерев, живут и действуют между нами, как живые. Никогда не было столько мертвецов между нами, как теперь. Другой раз сам себя проверяешь, ущипнешь себя желанием куда-то бежать, спросишь: «Хочется?» И если ответит душа воспоминанием ярким о солнце юга или о лесах севера, то скажешь себе, что еще жив, жив. Так теперь весной многие спрашивают себя таким способом и на разные лады говорят о побеге.
Самое безнадежное, что и в детей не верят, не смеют даже и так сказать: «Мы-то кончены, а вот наши дети увидят». Всякий, подумав об этом, говорит: «А что это за поколение растет без идеалов, даже без школы».
Чему учатся дети? я думаю, они теперь учатся ненавидеть — и это лучшее и в лучших детях — ненавидеть зло: школа жизни.
Ремизов чрезвычайно оригинальный писатель, он единственный русский писатель-патриот; это слово — патриотизм — без чувства пошлости можно соединить с именем единственного писателя Ремизова. Я помню случайные сочинения, напр., Родионова «Наше преступление», — в них также есть это чувство боли за Россию, но эта боль выводит в мрак, в публицистику черносотенца, Ремизов всегда остается чистым в грязи…
Если спросить себя, можно ли было жить в России с ненавистью в сердце к поработителям народа и не примкнуть к лагерю людей, создавших ее гибель слева, то скажешь, что нельзя было, но Ремизов исключение: он мог жить так, как юродивый.
1 Апреля. Проснулся ½ 3-го ночи от крика Левина петуха и думал сначала о петухе: «Надо найти такого естественника, который сказал бы мне наконец, как узнают петухи время и какая подобная птица соответствует петуху в природе»; потом, конечно, я думал, как кончится власть коммунистов, и установил такую перспективу: 1) от расстройства финансов рабочие и служащие скоро будут покидать учреждения, бастовать, 2) армия вся разбежится, 3) партия распадется, 4) появятся черносотенцы или иностранцы. Пришла в голову аналогия в отношении «народа» и «интеллигенции»: какой-нибудь работник Михайло, ругающий «на все корки» коммунистов, не преминет обратиться к Ч. К., если его соблазнит вид моего самовара, интеллигент, ненавидящий коммунистов, при монархическом движении тоже заключит союз с Ч. К. — и этим все держится.
Третий петух разбудил меня ½ 4-го — я думал о прочитанном вчера у Джемса о потоке сознания и параллельно этому мне пришло в голову, что, в сущности, наш XIX в. был всецело занят исследованием внешнего мира, можно предполагать в результате этого процесса нагромождение материальных ценностей, пожар их (война), страшный духовный бунт (внутренняя сущность социализма) — все это в XX в. обратит ум человека внутрь себя, и последуют открытия совершенно теперь невероятные. Еще я думал, что источник собственности находится в природе души человека и торжества его Ego[4]: мое нынешнее «Я» присваивает мысли вчерашнего и вместе с мыслями пленяет и соединяет с собою вчерашнее «Я»; из этого выходит, что никаким перемещением материальных ценностей нельзя изменить этого душевного потока, — вопрос, однако, будет иной, если обратиться к самой душе…
В 6 утра петух разбудил меня окончательно, было ярко светло, был солнечный день. После обычных хлопот с чугункой и чаем обрабатывал дневник нашествия Мамонтова{42} и наткнулся на образ «Мертвой головы Голиафа», в которой отразится у меня русское реакционное начало, так пугающее рус. интеллигента-бунтаря. Лева с дровами, Глухая со стиркой белья не дали много пописаться и еще почитать Джемса.
В 11 пошли с Левой: он за пропуском матери, я в О.Н.О. Делал фантастическую смету об охране архивов, получил здание для музея краеведения, Лева получил, наконец, пропуск и отправил его по почте. Можно рассчитывать, что после 1 ½ годовой разлуки Е. П. через месяц будет с нами.
Любопытно отметить, что прошлую весну все ожидали освобождения и переворота извне, а теперь все, решительно все хотят убегать — это шаг вперед, все-таки некоторая активность. Я же думаю, наоборот, закрепляться на месте.
После обеда лег вздремнуть, прочитал, как черт украл месяц{43}, не очень понравилось: насилие воображения; при засыпании наблюдал возникновение снов от стука и крика у евреев по соседству: я могу иногда слышать свой храп и анализировать, как из стука молотка рождаются в голове фантастические баталии…
После чая позанимались с Левой, солнце мешало мне заниматься, больше смотрел на грачей из окна, до того залюбовался отливом черных перьев на шее грачей, что вынул свой черный бархат с синим отливом и тоже им любовался. Потом я думал о птицах этих, до чего они трусливы, и сколько времени уходит у них на еду, и до чего это состояние страха и забот о пище стало нам близким.
В сумерках мы говорили с квартальным, что в чувстве ненависти к евреям, совершенно новом