обнажили головы, и человек из губернии над озером сказал им свою политическую речь об антагонизме европейского буржуазного мира и нашего советского.
Надо осторожнее быть с проповедью своего метода исследования, потому что истоки этого могут корениться не в существе дела, а в обычной потребности художника влиять не косвенно через свое художественное произведение, а непосредственно своей волей.
Сергей Сергеич пошел ловить жучка-скакунца. К нам прибежала Галя с очками: «Папа очки забыл!» — и бросилась его догонять. А Сергей Сергеич шел боровым местом по песку и все по солнышку, потому что знал, что эти жуки живут в знойном месте на солнце, и, чуть только падает тень, они скачут от нее. Много было скакунцов, но тень от Сергея Сергеича падала на них, и они скакали вперед, без очков он их не мог так рассмотреть, подходил, снова падала тень — и скакали жуки. Как только мы с Галей принесли очки, Сергей Сергеич сразу увидел скакунца, поймал его и опустил в банку с каплей эфира.
Я оглянулся вокруг и увидел, что владения скакунца были в определенном ландшафте, и я думал: ведь и всякий мельчайший жук водится в своем ландшафте, и почему Сергей Сергеич не стремится схватить очертания, характер владений скакунца, чтобы представить хозяина как бы личностью, а спешит проколоть жука на булавку.
— У меня это есть все, — сказал Сергей Сергеич, — но это я отбрасываю: мне нужно установить причины, а не качество жука.
Жизнь навозника неживое дело, хотел писать стихи, по диагонали вышли жуки: дело бескорыстное, и вот это бескорыстное дело теперь, через 30 лет начинает [оживать]. Таков был путь к свободе.
Я нашел дом председателя сельсовета по виноградцу резных наличников и, постучав в окно, увидел милое открытое лицо его жены, еще молодой бабы. Взяв у нее свой паспорт, посланный для прописки, я подумал: «Под каким-нибудь предлогом хорошо бы председателю вручить рубля три для знакомства, надо об этом подумать в следующий раз». И, раскланявшись с женой его, улыбнувшись ее милому открытому бабьему лицу, пошел в гору. Слышу, скоро кричат:
— Вас догоняют!
И вижу, она бежит за мной, эта самая открытая женщина, босая, спешит. Очень смутилась, пробормотала:
— У нас есть картошка, мешка два, только сейчас в яме и достать нельзя, а нужно бы рублей пять, у вашей милости не найдется ли, а мы потом…
— Не беспокойтесь с картофелем, — сказал я, обрадовавшись случаю подарить пять рублей. И, передав деньги, пошел в город.
Возвращаясь с базара, я издали увидел женщину возле избы с резными наличниками, она, очевидно, тоже заметив меня, мелькнула скоро в избу и, когда я проходил мимо, открыла окошко, поманила меня и передала кружок, завернутый в газетную бумагу.
— Это от меня вам подарочек, — сказала она.
— Благодарю, — ответил я, опуская круг в корзинку, — а о картофеле, пожалуйста, не беспокойся.
Она вся сияла, милая, открытая женщина. И я, уходя от нее с теплотой в душе, думал…
Открытая женщина (то есть уже не девушка), замужняя или холостая, все равно всегда имеет минуту для свободного входа каждого, нужно только уметь распознавать эту минуту и просто входить в открытую дверь…
Многие незаметные люди, если уметь видеть их, вовсе не так плохи, и я не знаю, почему таких хороших людей, описывая, не называть своими именами.
2 Мая. И ночью обошлось без дождя. Ветерок повернулся с севера, духота прошла, и на траве показалась первая роса этой весны.
На березах явилась зеленая сень, прозрачная, через которую виднеются и темные деревья слегка зелеными.
Цветут фиалки. Клен зацвел в городе. Совершенно исчезла икра лягушек в лужах: вывелись головастики. Окуклились личинки комаров. Хвощи поставили свои минареты. Отгремела плотва, и чайки ловили уже свою специальную рыбу уклейку.
Рыбаки нам сказали, что окунь нерестится, когда зацветает черемуха, уклея, корзуха и лещи, когда согреется вода. Ерши начинают идти вместе с плотвой и потом идут долго. Оказывается, по рыбацким приметам, щука и с головы не может проглотить ерша без вреда себе, потому что, как проглотит, ерш у нее в животе становится медведем.
Дул и к вечеру северный ветер, плескалась волна. Солнце село в тучу. На заре ветер стих, волна улеглась и потеплело. Ночью пошел сильный дождь.
3 Мая. Не все вылилось за ночь. Было прохладно и облачно-серо. Вдоль берега над озером пролетели четыре ласточки. Белка прыгала, очень заметная на слабо одетых деревьях, шкура у нее была еще серая, зимняя, и только хвост порыжел. К полудню пошел дождь, и, хотя вскоре перестал, но праздник смычки города с деревней был испорчен.
Ко мне завернул с праздника рыбак, заведующий кооперативом «Красный рыбак» Василий Алексеевич Чичерев, и, когда я спросил его, чем он занимался до революции, ответил, служил в полиции, был приставом. Удивленный сказал я: «Как же вы уцелели?» И он, тоже удивленный моему вопросу, ответил: «А у нас в Переславском уезде ничего и не было». Тогда стало понятно, почему Ботик уцелел и люди попадаются такие цельные: тут революции не было!
К вечеру стало очень хорошо на озере, пока была еще маленькая синяя рябь, показались на синем светлые полосы, те, о которых Надежда говорила, что это остались с тех пор, как Петр за непокорность хлестал кнутом озеро. На самом деле полосы были, во-первых, над течением реки Трубеж, во-вторых, кругом всего озера по «мякине», как называется подводный берег, или уступ в два сажня глубины, и, в-третьих, полоса под уступом в девять саженей.
Потом к самому вечеру лик озера опять переменился, стало почти все, как стеклянное, до того тихо! Тогда, казалось, небеса, обыкновенно «божьи» и потому нам немного чужие, сошли к нам и прилегли на земле-мураве.
После заката лик озера опять переменился, стал холодно-синим, как тучи на небе, и над лесом вдали на синем метнулся язык красного пламени.
4 Мая. Я встал в два часа утра и в три вышел в лес. Было очень тепло, и долго нельзя было понять, чтом это — небо, сплошь обложенное, или туман: озера было совершенно не видно.
В четыре определилось: туман. Сильно токовали витютни и тетерева. Осторожный ворон, обманутый туманом, опустился недалеко от меня, но осечка спасла его.
Только в десять открылось солнце, засверкало озеро, и туман свернутым клубом был только на Урёве.
Определился роскошный день сверкающих клейких листиков, насыщенный влагой, с тучными теплыми облаками.
По теплым синим и золотым облакам прилетела и та не известная совершенно никаким ученым птица с самыми острыми крыльями и с самым тонким клювом, сверкнула в золотом луче и влетела в зеленый дом.
И я за ней иду в зеленую дверь.
В полдень Павловна крикнула:
— Посмотри, какое озеро!
И все мы — она, Руднев и Петя — подошли к берегу. Мы его не видали еще таким и [не] думали, что может быть такая красота: весь небесный свод со всеми своими градами и весями, и лугами, и пропилеями, и простыми белыми барашками почивал там, гостил у нас, у людей, и так близко: совершенно Китеж, невидимый град.
Мы долго молчали, но один наш гость, подшибленный горем и ослабевший духом, не осилил молчания и сказал:
— Видите, вон там утки черные.
Глубоко вздохнула Павловна и тоже сказала:
— Если бы я прежняя, девочкой, когда гусей стерегла, я подошла к тому озеру, и знаете что?
— Что, Павловна?
— Я бы на это помолилась.
К вечеру, уходя в лес, я спохватился в воротах, оглянулся — нет! озера уже не было видно. И мне стало так же неловко, как верующему человеку прежних времен, который вышел из дому и не помолился.
Еще я думал о тех людях, которые приезжают в мае отдыхать на берега прекрасных озер, ведь они никогда не поймут красоты, они приезжают на готовое… и они портят вход (после смычки)… Понимали по-настоящему только пустынники, кто тут же трудился вместе с природой, мучился и постился ее постом, а потом эту постигнутую красоту мира преподавал как добро.
Разве такое дело не самое близкое мне, но почему оно пало?
Мне странные мысли приходят в голову: я думаю, не потому ли пало все дело, что пустынники были тоже, как дачники, нечистоплотны и не берегли входа в природу. Я так и смотрю на цивилизацию (идеальную), что дело ее вычищать сор, как и все, что накопляется от множества преходящих людей. Если бы они не чурались науки, то и не стали бы павшими эстетами: в их руках наука бы чистила входы.
А еще я думал о том же и на другой лад, когда мне встретился на пути высокий, крепкий мужик с такой бабой, которая, видимо, была не раз им стегана. Было время, когда эта порабощенная женщина управляла, стояла, как монахи, высоко на горе, а мужчины добывали только материал для питания. Теперь она явно в плену, и смешно, что хочет освободиться посредством той силы, которой не имеет, которой мужчина взял ее в плен.
Вот эта — женственная — сила осталась у монахов и поэтов: их Прекрасная Дама, и они ее рыцари.
Я стою высоко на горе, и мне кажется, так легко отсюда начертить картину с нижними холмами, лесами, деревнями и отдать ее в школы и прославиться потом, как общественный деятель.
Между тем жить самому так, делать такое для себя, в своем восторге незаметно выходить из себя так, чтобы это мое в происхождении люди, обманываясь, считали за свое — это куда вернее.
Но и тут есть опасность, ужасней которой нет на свете: свое смирение, своя простота святая может оказаться величайшей гордостью и усложненностью.
Вечер новый, каких еще не бывало, воздух, наполненный ароматом цветущих ив, зелень, клейкие листики берез, закрытые золотыми висящими сережками, массовый вылет майских жуков.
Жуки так гудели, что временами казалось, будто это гуд был всех колоколов из далекого города.
Мы вышли с поля, — как пахнет озимь, как напрягается! — к опушке мелкого леса, в который я в это утро попал в тумане. Спустились в долину, посередине которой протекал болотный ручей, впереди был большой еловый лес, внизу так было странно: в болоте стояли сосны. Рано взошел месяц. Из кустов тетерка страстно манила черныша, стрекотали мошки, и в бору токовали. И он к ней выбежал, а я перенял.
Утки сели на яйца, и страстные селезни тянули вдоль болот. Трещали чирки-трескунки. Урчали лягушки, гудели жуки, сшибаясь, падали в траву, путались, выправлялись, летели и опять натыкались.
5 Мая. Утро росистое, прохладное. Солнце взошло чисто сзади Никитского монастыря и поплыло, оставляя влево и колокольни церквей, и деревья.
В полдень опять в стеклянном озере отражались дворцами кучевые