кустику, спустились вниз к холодному ручью и пили воду, черпая ее огромным колокольчиком, как рюмками. Таких больших колокольчиков я еще никогда не встречал.
Были гости весь день. Сегодня праздновала деревня Петров день (рабочие вчера, потому что сегодня работают), деревня была много благороднее, и праздник вышел на славу. Днем было жарко, вечером, как все эти дни, холодно.
М. собирается писать с меня Дон-Кихота. Всякий порядочный человек под старость, оглянувшись на свою жизнь, некоторым образом должен ощущать в себе подобие Дон-Кихота, но я, слышавший эти слова от своей Дульцинеи, имевший всю жизнь возле себя такого Санчо, как Павловна, я действительно почти Дон-Кихот.
Ехать на Урал и, значит, завтра с Левой в Москву или же оставаться здесь и писать на месте роман и проч.
За это время можно написать звено «Кащеевой цепи» в 4 листа = 1000 руб. + 500 р. очерков + приготовить охотничью книгу = 500 руб. и, выплатив аванс «Новому Миру» 1000 руб., взять еще 1000 руб.
Если же в газету писать, значит поехать на Урал, то Август — Сентябрь — собирание материала, Октябрь — Ноябрь — писание, Декабрь, Январь — Февраль, Март — роман, и потом опять Урал.
В газете мне дадут прожить = 1200 руб. на два месяца, из них 200 на одежду, 500 дома и 500 себе на дорогу: (дорога = 200 руб. и по 150 руб. в месяц.)
Вернувшись, пишу очерки: 50 руб. — 20 штук.
Здесь решить невозможно и необходимо выехать в Москву для переговоров: 1) с «Рабочей газетой», 2) с «Новым миром», 3) с Гизом, 4) с «Красной Новью».
Подумать о других органах, напр., о «Кооперат. Жизни».
С. Т. Григорьеву, высокому боярину Берендеева царства с глубоким уважением и преданностью{31}.
Михаил Пришвин.
Без даты Мои разные думы обыкновенно скопляются перед засыпанием, и напор их иногда бывает велик, что вдруг как бы что-то порвется в голове, и мысли рассыплются множеством чередой проплывающих световых картин с невозможно безобразными пугающими рожами. Тогда я знаю, что надо спешить каким-нибудь способом убить в себе мысль и заснуть. Я придумал себе на такие разы заниматься арифметикой, и любимейший мой лес, где получаю столько всевозможных впечатлений, превращаю в предмет исчисления. Беру я какой-нибудь хорошо знакомый участок, измеряю деревья, считаю, помножаю и во время вычисления древесной массы засыпаю.
На этот лад в свои так называемые чисто деловые дни посредством счета и меры, мне кажется, я убиваю в себе напирающую изнутри потребность к чему-то безмерному и для жизни обыкновенной очень опасному. Но рано или поздно после длинного ряда деловых дней начинает забираться в душу тоска, и опять перед засыпанием хочется отведать сладкого яду — побыть наедине с самим собой. И на эти случаи у меня есть искусственный способ возбуждения мысли и явления картин. Чтобы не заснуть скоро, я опять воображаю себе тот самый лес, который для засыпания я вычислял, и начинаю через этот огромный русский хаотический лес путешествие пешком на свою родину к тому небольшому хутору, куда постоянно возвращался раньше в жизни, совершая по свету большие круги.
Тот огромный лес, через который я подхожу к родному месту, только на карте сплошной зеленый, на самом деле, когда идешь по дороге или тропе, через каждые два-три, много четыре часа пути деревья в нем редеют, показываются следы каких-то давних работ; вдруг обрывается вековая стена леса, и на фоне этой синей стены виднеется пониже, позеленей, помоложе, и так ярусами лес постепенно сходит на нет к полям. Последние остатки леса перед полями крестьян видишь на заброшенных полосах, разделенных бороздами, в которых прежде всего начинает аллейками пробиваться еловый или березовый лес. Но этот ярусом нисходящий к полям со всех сторон лес уже явно показывает нам свое торжество над человеком. Случится в такой лесной чаще на середине ее встретить два-три дома и единственный остаток бывшей когда-то здесь большой деревни или имения.
Тут на отдыхе в беседе со старыми людьми узнаешь, глядя на лесные ярусы, что привело к зарастанию, — голодные, военные, пожарные, годы неудачных реформ — все решительно, как в книге, кто умеет слушать человека и смотреть на лес с пониманием, написано на этих синеющих, голубеющих и зеленеющих ярусах.
Так, переходя огромный лес, через каждые два-три, много четыре часа непременно встречаешь такую книгу по истории борьбы человека с лесом, иногда победную, а иногда угасающую.
В том краю, куда меня приводит родная тропа, было все: и победы и поражения, и события последних лет, когда человек на казенный и помещичий лес набросился как на своего векового врага, исковеркал много, изрубил, помял, набросал и вновь как будто отступил, предоставляя место обычной ежедневной борьбе красноречиво 1 нрзб. всюду.
Я вхожу сюда много пережившим на стороне гостем с широко раскрытыми от удивления глазами и вижу тут, как везде в лесах, ту же самую вековую борьбу: лес-бес!
Но они тут на месте ничего не знают о себе самих, им кажется, будто они так провели время в ежедневной борьбе за свое личное существование, отбивая друг у друга тот или другой кусочек возделанной земли.
Тот синеющий ярус вдали на земле прежних необъятных владений нашего графа означает эпоху великих реформ, когда помещики стали сокращать запашку: лес отозвался по-своему на попытку дать крестьянам свободу, он ступенями подходил к полям, из года в год он отбирал у людей за лозунг свободы сотни десятин, через это сильней возгоралась борьба между людьми за землю возделанную.
С высоты одного холма во всякую погоду видно над лесами в одном месте, как будто кто-то огонь развел, и дым свился над этим местом: «Леший баню топит», — говорят местные крестьяне. А это просто испарения огромного болота, отяжелев, легли над лесами. Тут на южном склоне холма, с которого виднеется крепкое облако над лесным болотом, и находится тот хутор, где я долго был и много провел дней с одним моим другом, который и сейчас еще жив и работает над каким-то своим необыкновенно простым планом осушения огромных болот.
Неразрывной цепью долгих личных отношений моя судьба сплелась с этой семьей, и я могу так свободно рассказывать о ней, последовательно по кругам 1 нрзб. леса, как будто сам о себе. Во всем этом большом лесном уезде… не дописано
Много пришлось мне побродить в полях и лесах, и разных людей перевидать, крупных помещиков и маленьких, хуторян, крестьян всевозможных. Но как вспомнишь, по-родственному как-то было…
Много разных людей перебывало на терраске у Марьи Ивановны Алпатовой и все в один голос говорили одно и то же: «Очаровательный вид!» Но, по правде говоря, вид залесья с вечно курящимися, как Везувий, болотами был вовсе не очаровательный, а очень суровый даже. И гости Марьи Ивановны, всегда хорошо откушав за столом, говорили это просто не думая, быть может, слизывая с губ последние остатки компота.
На синеющих, дымчато-голубеющих уступах лесов суровая была написана история русской борьбы с лесом. Вон тот большой уступ лесной стены — какая страшная ирония! тут были в крепостное время культурные поля, и зарастание лесом началось именно в тот самый год, когда объявили крестьянам свободу, в этот год предшественник Марьи Ивановны сократил запашку и на пахотном месте пошел расти лес, немного не догнав теперь первобытную стену. И так уступами, ярусами была написана вся история вплоть до последних лет перед великой войной, когда здоровье Марьи Ивановны сильно сдалось, и, не в силах больше хозяйствовать, она оставила себе всего только двадцать десятин. Лес быстро обсеял пахотные поля. Так все двигалось к смерти, а гости все говорили:
— Очаровательный вид!
В ответ Марья Ивановна всегда повторяла рассказ о каком-то французе аббате, посетившем случайно ее усадьбу. Вечером, когда солнце, такое большое красное, опускалось над лесами, проходили облака болотных испарений, и рыжие стволы сосен на холме стали огненными, аббат вдруг захлопал в ладоши, аббат был в восторге, он аплодировал солнцу.
— Очаровательный вид! — повторяли гости, слушая знакомый рассказ о французском аббате.
Марья Ивановна на весь уезд и даже в губернии славилась гостеприимством, но не так это, обыкновенное, как необычайная жадность выслушивать чужую жизнь мало-помалу всех привлекла на сторону мелкой помещицы, и притом еще купчихи. Никто, бывало, не пройдет мимо белых каменных столбиков от дьячихи соседнего прихода до кавалерственной дамы Софьи Павловны Данкевич, возглавляющей лесное владение в четырнадцать тысяч десятин.
Пожар в торфяном лесу.
Птицы и звери (дятел), которым война и революция у людей не чувствительны.
Сход запретил играть на гармонье: как заиграют, так плач{32}.
18 Июля. Сергиев.
Кончил Московские-Уральские дни{33}.
Погода от жары повернулась: утром дождь и холодно.
Сижу в Сергиеве в своем доме один с обрезанными крыльями… фи-нансы!
Был у Потрашкина: знает толк в хорошем вине и в сладких сметанных пирогах с вишнями и земляникой.
Вечером включил антенну, и вдруг заговорил человек о пользе самообразования; обязанности консультанта, — во-первых, во-вторых, в-третьих, отношения члена кружка к другим необразованным; во-первых, во-вторых…
Я выключил антенну, и это вышло, будто я лишил голоса на полуслове: оратора как будто сзади стопудовым молотом по голове — и даже не было ох! — не виснул, не хрипнул, такого унижения нельзя себе представить нигде, и что это преступление проходит безнаказанно — это влечет к повторению, хочется еще раз дать ему голос и вдруг лишить: в моей власти. Я включаю антенну и вслед за движением моего пальца: «А еще я вам вот что скажу!» Чик — и он ничего не сказал.
Я прошелся по комнате, выглянул из окошка, на улице никого не было, и я сам, каким я был всегда, пугливым к обиде себя кем-нибудь и через это робким в делах, в которых непременно уже надо человека обидеть, — я такой сам, увидел себя в образе русского храброго зайца.
— Так вот же нет! — говорю я, — возьму и лишу голоса: я властелин!
Включаю антенну — молчание! Меня так и дернуло. Осматриваю аппарат, вижу: проволока выпала из винтика и вместе с этим выпала земля, в которую должны вернуться магнитные волны, принятые из эфира. Я включаю землю, и мгновенно в комнату врывается голос:
— Товарищи, это инфекция!
Говорит ветеринар о заразных болезнях животных. И вот тут новое: уже достигнут предел, я насыщен удовольствием лишать голоса, мне это вдруг перестало доставлять удовольствие и даже, напротив, я не хочу, пусть говорят. Я не слушаю и брожу по комнатам, из двери в дверь, кругом, на десяти саженях жилой площади.
— Алло, алло!
Объявляется новая лекция. Я выключаю антенну и собираюсь идти в сад комсомольца.
Не знаю так ли, но после