дразнят. Ругаются всячески, и, между прочим, два рабочих прямо из рабочего клуба вышли и, хотя трезвые, не утерпели и тоже назвали нас: «Пошехонцы!» Я думаю, это они произвели от «пешеходы». Милиция по обыкновению отсутствовала, и над пьяною толпою на вокзале красовался плакат пивоваренного завода: аэроплан поднимает в воздух три огромные пивные бутылки.
В темноте на «шоссе» от Шепилова мы утонули в грязи, это было ощущение всей русской грязи. Рискуя ежеминутно сломать ногу или свалиться плашмя в топкой грязи, мы держали путь свой на далекий огонь заводского фонаря и, когда выбрались на каменную дорогу, стали говорить о пользе железной дороги, о том, сколько это стоит, чтобы возле каждой станции было шоссе и фонарь, и что мужики наши не ценят затрат государства и, когда является жел. дорога, считают, что это так и быть должно.
Совершенно измученный, я сказал, наконец: «Петя, давай послушаем ночь». И мы, ощупав руками выступающий поверх грязи корень елки, сели на него и стали слушать. В темноте невидимая, посвистывая, летела свиязь на озера. Тогда я почувствовал, как, отдав свою жизнь обществу птиц, деревьев, людей высокого сознания и их разбросанным в книгах мыслям, — сколько оставил я за собой в грязи не просветленного ни единым движением духа человеческих жизней! Я не раскаиваюсь в этом, я должен был их оставить. Но что с ними будет?
Верю ли я, что я буду потом после смерти и встречусь с близкими?
— Скажи прямо хоть раз в жизни, — говорил я себе.
Тогда мне представился впереди человек, который, наконец, разгадан. Вот в это я, несомненно, верю, что «тайна» бытия будет раскрыта. И мне представилось ясно, этим раскрытием будут воскрешены все, кто шел по этому пути. Но только эти, а кто не боролся за это, кто просто «жил» и просто передавал всю свою жизнь другим, тот весь пошел на передачу своего семени дальше. Вспомнилось чудесное 1 нрзб. среди этих: цветы, птицы, смиренные труженики… — все это «яко цвет сельный»… и не будет, и не станет…
Да, если мы раскроем тайну бытия и «нам» будет хорошо, то куда же денутся все эти, кто шел в этой грязи и там остался, неужели все эти века неспасенных людей, тысячелетний навоз так и останется навозом? Что же, мы их воскресим?
Фонарь осветил нам шоссе и завод. Стояла церковь, и возле фонаря было неплохо: «клуб». «Трудно этой церкви тут, — сказал я, — вероятно, и не служат». Вместо церкви был клуб, где воспитывалась претензия невежества на господство и мещанство на «хорошую» жизнь. Два рабочих из клуба, взглянув на нас, покрытых грязью, измученных задумчивых, трезвых, бродящих с ружьями, сказали презрительно, злобно: «Пошехонцы!»
На вокзале нас дразнили все: «Где зайцы? Смотри, у него заяц привязан». Один подсел ко мне и лезет: «Сколько уток?» Я молчу. Он говорит: «Какой дикий человек! может ли один гражданин другого спросить?» Он лезет ко мне в ягдташ. Я отстраняю его руку. Он говорит: «А, ты драться, ты, верно, буржуй, не рабочий». — «Ну, эта песня уж спета, — сказал я, — пропета и пропита». Вообще у пьяных является какое-то право распоряжаться жизнью другого, требование, чтобы всякий другой с ним был по-хорошему… в особенности ненавидят они тайну (гордость).
Орехи
На охоту идешь, по правде говоря, не убить, а подумать совсем про себя. И так мы идем с Петей молча, каждый занят своим. А сзади кто-то идет и щелкает орехи: раз, два, три, без конца через равные промежутки времени, — щелк! Едва только начинается какая-нибудь мысль про себя и — вдруг щелк! и забывается. Мало-помалу это начинает раздражать. Мы прибавляем шагу, чтобы не слышно было, но тот прибавляет тоже, идет вплотную возле нас, очевидно, ему почему-то приятно идти в нашем обществе. По сторонам везде непролазная грязь, но мы высматриваем другую тропинку, перелезаем через топину, и тот, очевидно, думая, что мы достигаем лучшего, лезет за нами через грязь. Щелканье сзади нас продолжается и на новой тропе, становится невыносимым, приводит в бешенство, и вся сила духа уходит на борьбу с возникающей ненавистью. Наконец, мы останавливаемся, рассчитывая его пропустить вперед. Он, однако, не хочет идти вперед, он именно хочет идти за нами и тоже останавливается, пользуясь нашей остановкой, чтобы и себе тоже оправиться. Но мы ждем, мы все ждем и, наконец, говорим:
— Ну, гражданин, проходите!
Во рту у него орех и лицо такое бессмысленное, какое бывает только лицо человека, когда во рту у него орех. Он мотает отрицательно головой в том смысле, что он может и еще подождать, что он не торопится.
Мы идем дальше и слушаем: щелк! щелк! К слуховому отвращению присоединяется зрительное впечатление бессмысленного лица и вдруг, как молния, прорывается спасающая мысль: я вдруг понимаю, почему я приходил в бешенство от щелканья орехов.
— Петя, — сказал я, — мне кажется, я понимаю все: ведь обезьяны в тропических лесах тоже сидят на деревьях и весь день щелкают орехи. Но это нам не противно, а когда человек начинает, как обезьяна, — это возращение к образу быта наших предков ему даром не проходит, и лицо его становится отвратительным в бессмыслии.
— Но почему же так прекрасна белка, когда она щелкает орехи? — спросил Петя.
— А воробьи, — отвечаю я, — овсянки на дорогах, тетерева на березовых почках, весь день одно и то же, и все они прекрасны, и чем больше смотришь, тем больше любуешься. Человеку же, если он погружается только в еду, то не прощается, и лицо его становится отвратительным. Ты не догадываешься, Петя, почему это так?
— Потому что, — сказал Петя, — он человек, и с него больше спрашивается.
Тогда мы вспомнили знакомых интеллигентных людей, и каждое лицо с орехом во рту становилось отвратительным.
Но детей мы представляли себе хорошо: у них сверкающие наслаждением глазки, хищные зубки — очень хорошо.
Значит, решили мы, грызть орехи безнаказанно могут лишь дети.
К роману:
«орехи» приводят к половому акту, в котором так легко представить себе красивым животное и немыслимо вообразить человека прекрасным. А между тем я должен Алпатова довести до того, чтобы нам его совокупление не было омерзительным… (если не прекрасным):
— Вот тело девушки под ножом хирурга, вот все тайны ее открыты художнику, и под лучом солнца он передает их на полотно, которое потом все будут смотреть. Но когда приближается к этому телу жених ее, от которого ей надлежит иметь детей, то наступает ночь… тайна.
Безумие Алпатова было в том, что он хотел обойтись без тайны, что как художнику ему довольно было созерцания, и это он переносил как требование к половому чувству: сам он наблюдает, он создает картину, если отдаться влечению, он упадет. Он победил: женщина стала ему «Золотой луговиной», а потом после этого стала просто (ночь).
Запись на полях (Лицо края = образ края.).
26 Апреля. Утро пасмурное. Среди дня ливень. Вечером тихая золотистая заря. Мы все были вечером у Александрова.
27 Апреля. Утро солнечное, но ветреное. Но особенно громко птицы поют. Лягушки прыгают спаренные. Лед на нижних прудах почти разошелся. Бьют щук из ружья и острогой.
К роману: О покрывале Майи:
пока зверь не убит, охотник прячется от людей, потому что все смеются, видя охотника, а когда волк убит — вот когда можно и на люди, тогда люди удивляются.
Все смешно, что находится в процессе творчества, смеются над художником, над писателем. А когда дело доходит до творчества жизни — тут уже вовсе смешно, потому влюбленные прячутся…
Запись на полях (От пролета зяблика до кукушки проходит вся красота весны, за это время растает снег, зазеленеет земля и покроется первыми самыми дорогими цветами, потрескаются почки на березах, раскроют зеленые крылышки, запахнет ароматной смолой, и тут прилетает кукушка — тогда все говорят: «началась весна, какая прелесть!», а для нас, охотников, все кончилось: наши охотничьи птицы уже пропели свои песни, самки сели на яйца, и у них началась страдная пора).
Евреи в Москве. Их жизнь такая «мещанская», столь же далекая от нас, как жизнь в цыганском таборе. Но цыгане дикие занимаются лошадьми и потому в нашем сознании сливаются с природой, которая тоже ведь очень «мещанская». А евреи тем удивительны, что свою потребительскую ценность простирают и на самые высокие достижения национальной культуры, часто симулируя даже и творчество. Конечно, и все народы имеют свои корни, которые нам и представляются «мещанством», но корни наши погружены в землю и потому невидимы. Корни же еврейского народа паразитируют в культуре другого народа, они похожи на корни растений в вегетационных опытах в стеклянных сосудах с раствором минеральных веществ: все видно.
28 Апреля. Солнечное тихое утро. Мороз-утренник все прибрал, подсушил и постриг, но солнце очень скоро расстроило его заутреннее дело, все пустило в ход, на припеке под лужами острия зеленой травы начали отделять свои пузырьки.
В тени елей, однако, долго еще оставались лужи затянутыми. Кое-где на северных склонах еще сохранились клочки снега. А на южных склонах чуть заметно зеленеет мурава.
Я не знаю и не хочу знать, на каком это дереве увидал я родные хохлатые почки, и через них все пережитые весны мне стали как одна весна, одно чувство, вся природа явилась как брачный сон наяву. Может быть, я делаю ошибку, что свое чувство природы хочу понять как первую встречу ребенка. Вероятней всего это чувство зародилось целиком в брачный период, и через это потом уже откликнулось детство. Это началось, когда впервые мелькнуло, что, может быть, необходимо расстаться с любовью, и когда на этой стороне стало так больно в душе, что хоть пальцами потрогай, и боль отзовется, то на другой стороне взамен этого вставал великий мир радости, и, казалось, так легко заменить свою боль участием в радости цветов, птиц, зверей, леса, земли, и какого-то благословенного труда в этом, радостного себе и всем, мире. Тогда и родина явилась во всей своей привлекательной силе, и вот когда встала ярко впервые первая встреча в детстве с природой, и родной человек в родной стране показался прекрасным.
На полях публичные звери Мантейфеля.
Петя — председатель Шика (школьный исполком).
Петя раньше был очень консервативен и с пренебрежением относился к советской общественной работе. А когда его выбрали в Шик, и он там занял какое-то положение, то вдруг переменился и утвердил себя в ненависти к Англии. А так как и Лева определяет себя в ненависти к буржуазии в виде Англии, то можно подумать, что и вообще молодежь