Скачать:TXTPDF
Дневники 1930-1931 гг.

изучает[23].

 

В 1930 году Пришвин как бы проводит черту под целой эпохой, и граница проходит одновременно по природному и человеческому миру («Меньше и меньше становится людей, кто может выслушать песню глухаря, и людей меньше и глухарей: эта птица не современной эпохи… в лесу она исчезает»). По Пришвину, уменьшение количества глухарей как-то связано с тем, что слушать глухариное пение некому… связь эта очень существенна, и понять ее не так легко, как кажется на первый взгляд. Человек смотрит в природу и видит себя самого — изменившегося, существующего внутри культуры, им же и созданной, но уже отнимающей у него способность восхищаться нетронутой девственной природой, ценить ее, понимать и хранить. Это взгляд человека сложного современного сознания, предчувствующего будущие трагические последствия преображения природы и определяющего это как конец эпохи. Сам же он в этой нерукотворной дикой природе продолжает жить: наблюдает, фотографирует, охотится и в то же время черпает силы для жизни и работы. Взаимоотношения человека и природы в практике Пришвина обнаруживают огромный неисчерпанный потенциал жизни («Вечером отправился изучать глухарей… раздалось близко знакомое хлопанье крыльями: сел глухарь на сосну… Было совсем темно. Я рассчитывал, что глухарю я буду незаметен на темном фоне, а я его замечу на фоне неба… глухарь сидел в полдерева над моей головой и вдруг с треском сорвался… Чудесно было думать, что наверху этих огромных сосен спала такая огромная птица. Кого-то она могла ужасно испугать, но мне именно потому и не было жутко одному в бору… что вокруг спали живые существа»).

 

В дневнике 1930 года много нереализованных замыслов. Пришвин пытается уйти в кино, в переводы, стремится печататься за границей. В дневнике появляются новые для него мотивы: плюшевый Мишка, которого он фотографирует в лесу, задумывая новую книгу — игра живого с искусственным, снятие серьезности мира, попытка переосмысления реальности. Так выстраивается оппозиция вечного и временного, личности и машины, игры и реального мира. Пришвин чувствует в этом культурный потенциал, но… человек на его глазах превращается в игрушку — ничего, кроме нескольких дневниковых вариантов начала книжки, написать на эту тему ему не удается («большевик представляется мне не больше, как мой «Мишка» с пружинкой сознания в голове»).

Тем не менее, проблема визуализации текста остается для писателя актуальной: у него появляются «фото-книги» — переплетение текста с фотографией. Записи в дневнике также часто сопровождаются серией снимков, что нельзя рассматривать как простую иллюстрацию к тексту; это параллельный творческий процесс, который, в любом случае, представляет собой интересный опыт создания словесно-визуального текста («колокола», «пауки» и др.) Кстати сказать, фотографией, раздобыв хороший фотоаппарат «лейка», Пришвин в это время занимается страстно, и большинство экспериментов с ракурсами, светом, планами, сюжетами и пр. относятся именно к 1930 году.

 

В 1931 году состоялись две первые поездки Пришвина по стране — это входило в образ жизни советского писателя и соответствовало способу изучения мира, присущему Пришвину с самого начала его творческой жизни. Хотя вряд ли можно сравнивать его первые дореволюционные путешествия и нынешние поездки по стране. То были именно путешествия, связанные с изучением края — природы, истории, обычаев, включающие встречи и разговоры с десятками людей. Дневник путешествий оказывался книгой, над которой писатель по возвращении в Петербург работал и затем издавал. Теперь все было иначе.

В начале 1931 года он отправляется в командировку на строительство Уралмаша, с некоторой иронией записав об этом в дневнике («деньги получены от «Достижений»… едем в Свердловск искать достижения»). Газетная, официальная версия «достижений» на строительстве Уралмаша, может быть, и не вызывала у него доверия, но то, что он видит на Урале, превосходит все возможные ожидания.

Поездка длится месяц — с 23 января по 23 февраля, — и в это время дневник заполняется страшными картинами строительства. Отмечая огромное количество проблем — от организационных («видели каких-то совершенно железных людей, на которых возложена волевая установка этого недела»), бытовых («В этих землянках живут те, кто приехал сюда из деревни с лошадью зарабатывать себе на постройке», «Неурожай, разорение, крайняя нужда пригнали их сюда», «Вагоны переполнены, вокзалы набиты людьми»), до идеологических («большинство, работая, не верят, что завод когда-нибудь выстроится», «строительство это внешнее и непрочное, внутри его те же слезы и кровь») — писатель в то же время понимает, что сила на стороне власти, которая способна осуществить задуманное, какую бы цену ни пришлось за это заплатить («Весь идеализм собрался на строительстве заводов», «Это стремление вперед так огромно, что будущее становится реальней настоящего», «выстроить могут»).

Только спустя некоторое время после возвращения Пришвин приходит в себя — возвращается утраченное чувство жизни, всегда связанное у него с творчеством («Я так оглушен окаянной жизнью Свердловска, что потерял способность отдавать себе в виденном отчет… не с чем сравнить этот ужас… Только вот теперь, когда увидел в лесу, как растут на елках сосульки, вернулось ко мне понимание возможности обыкновенных и всем доступных радостей жизни, и вместе с тем открылась перспектива на ужасный Урал»).

Именно на Урале писатель убедился в том, что пафос новой жизни заключается в борьбе с природой, в этой насильственной бурной деятельности («будущий механический цех представляет реальность большую, чем стоящий вдали лес»). И в то же время, все понимая, вопреки очевидному и ужасному, на строительстве он почувствовал магию этой жизни («Иногда на Машинстрое я заражался этой психологией (что новая жизнь началась»)…

«Старая» психология, связанная с библейской традицией, ориентирована на личность и культуру («есть в человеке природа, которая преодолевается тысячелетиями, и то немного, а последнее преодоление, когда лев ляжет рядом с ягненком»). «Новая» психология, связанная с революционной традицией, ориентирована на массу и рационализм — борьбу с природой и переделку мира («усилием воли можно все переменить… всё мальчишки делали и некультурные людисила молодости, доверчивой к разуму (юность, число, сила самоутверждения: сказано — сделано, ясно! факт! точка!»).

Именно в эти годы в дневнике переосмысливается притча о блудном сыне: начиная с революционных лет, все происходящее в России так или иначе соотносится Пришвиным с евангельской парадигмой, вмещающей возвращение блудного сына, покаяние, прощение и пир — продолжение жизни («станем есть и веселиться» — Лк. 15, 23). В дневнике 1930–1931 годов писатель обнаруживает, что уничтожается начало и самый смысл жизни, время обращается вспять, «проходит само по себе», «к нему жизнь не пристает» («Ясней и ясней становится, что тема времени есть «сын на отца», «теперь… сын распинает отца») — сын, распинающий отца, обрекает себя на тупик, ему некуда возвращаться. И никуда не денешься от упрямой «фрейдистской» логики: вытеснение Отца — искажение божественной воли — ведет к появлению «отца народов» со всеми вытекающими отсюда последствиями… Интуиция писателя может иногда подвести его в оценке реальных событий, но никогда не подводит в понимании их причин и истинного содержания («Мы жили долго сознанием, что Отец послал Сына для спасения нас на смерть и что ужас Распятия есть «воля Господня». Но вот теперь, если сын распинает отца (в этом есть ens realissmus (суть. — Ред.) времени, то чья же тут воля?»). Кроме того, — может быть, это и есть самое главное — природа «заблуждения», по Пришвину, иная: это не личный выбор пути, а обман, соблазн «малых сих» («Колокола, все равно, как и мощи, и все другие образы религиозной мысли уничтожаются гневом обманутых детей. Такое великое недоразумение…»).

Ничего написать в результате этой поездки Пришвин не смог. На Урале он вновь, как когда-то в годы революции, почувствовал богоборческую суть современной жизни, которая профанирует христианскую парадигму, превращая ее в жуткую пародию («В большевизме есть эсхатологическое начало или нет — я не знаю… эсхатология основана на чувстве конца мира и начала совершенно новой жизни (загробной, после светопреставления и Страшного Суда). Так вот у нас теперь, как после светопреставления чистилище (чистка) и Суд и разделение овец (пролетарии) и козлов (о лишенцах: там будет скрежет зубов)»»).

 

24 июня 1931 года Пришвин подписывает договор с «Известиями» о поездке на Дальний Восток, которая фактически определила его дальнейшую писательскую судьбу и положение в литературе.

На Дальнем Востоке все признаки террора тоже были налицо: насильственная организация новой жизни («ссыльные работают в приморской полосе на лесозаготовках»), страх, порождающий немыслимые преступления («начальники перестреляли своих жен как свидетельниц»), доведенные до каннибализма беглые ссыльные («сидел на плоту и ел человеческую руку»). Более того, «остраненная революцией жизнь» (Шкловский) становится привычной, острота переживаний по поводу увиденного притупляется, возможность собственного ареста представляется вполне вероятной и выглядит буднично («Много всего говорится между нами, и большую часть сказанного мы ни за что считаем, но если завести канцелярию с секретарем и машинистками, то довольно двух простых болтунов, чтобы канцелярии было дела по горло и… зависит от того, как смотреть — важного дела. (Хорошо сказать на суде, или в ГПУ на допросе)»).

Но, в отличие от Урала, на Дальнем Востоке Пришвин обнаруживает миф о жень-шене и носителей этого мифа — собирающих корень жизни китайцев. Пришвин потрясен дикой первозданной природой, наблюдает гон пятнистых оленей, оказывается в мире, полном жизнетворчества. «Эрос жизни» выявляет гармоническое соотношение природы и культуры, наполняет мир, живущий в ритме океанского прибоя, смыслом — восстанавливает его целостность («Чем успокаивает шум моря, когда сидишь на берегу? Тем, думается, что мерный звук прибоя говорит о больших сроках земли, прибой — это как будто часы у самой планеты, и вот эти большие сроки встречаются со сроком твоей маленькой жизни, и начинается раздумье, и маленькая скорбь исчезает»). Без этого чувства связи своей жизни со всем миром Пришвин вообще не может ни жить, ни писать, а с этим чувством он может и жить, и писать, и выдерживать невозможное, искать, и находить непреходящий, не зависящий ни от чего внешнего смысл жизни. Пришвин записывает рассказы охотников, байки о медведях, тиграх и волках, миф о жень-шене, личные впечатления.

Ожившие архетипы мифологического сознания возвращают его к творчеству. В 1933 г. выходит, написанная одним духом повесть «Жень-шень», одно из рабочих названий которой — «Эрос». Эрос противопоставляет Пришвин-художник господствующему Танатосу современности.

Считается (впрочем, вполне справедливо), что именно с повестью «Жень-шень» Пришвин триумфально вошел в советскую литературу. И это притом, что повесть не отвечала ни одному из требований, предъявляемых в это время к литературе. Безусловно, тема организации заповедника соответствовала современному пафосу строительства и использования природных богатств, однако в повести строится совершенно противоположная господствующей модель развития — воплощение которой в реальной жизни было абсолютно невозможно.

«Жень-шень» — это повесть о любви, в которой не обсуждается, «за» или «против» революции ее

Скачать:TXTPDF

изучает[23].   В 1930 году Пришвин как бы проводит черту под целой эпохой, и граница проходит одновременно по природному и человеческому миру («Меньше и меньше становится людей, кто может выслушать