Скачать:TXTPDF
Дневники 1932-1935 гг.

противостоит смерть; господство зла как такового, с которым невозможно открыто бороться… что можно противопоставить этому, кажется, нереальному существованию?

Пришвин обращается к идее внутренней свободы не как к фило¬софской категории (Бердяев), а как к повседневной реальности, пове¬денческой норме, единственному реальному способу для человека со¬хранить свою личность («Теперь никто не спрашивает о моральной мотивировке поступков, лишь бы поступки эти согласовались с гене¬ральной линией партии и давали бы продукцию в колигественном и ка-гественном отношении. Именно вот это и определяет наше время: про себя живи, как тебе только хогется: властвует затаеннейший гело¬век»). Пришло страшное время, и идея роста внутренней свободы за счет утраты внешней стала задачей повседневной жизни, пусть даже неосознанно — слово превратилось в дело: выжить на канале можно было, только сохраняя внутреннюю свободу (это Пришвин знал по себе — все послереволюционные годы дневник был для него способом сохранить в себе способность мыслить, любить, радоватьсяжить вопреки всему), здесь это можно было только посредством работы, посредством труда («21 Июля 1937… Я представил себе, гто я сам на канал попал, хотя бы по культурно-просветительской гасти работал. И, конегно, я бы работал: «Канал должен быть сделан»»). Безумие так писать? — конечно, но ведь и жить так — безумие, пришла безумная жизнь, и оказалось, что все равно приходится жить**. А о чем «Один день Ивана Денисовича»?

* Ср.: «8 Апреля 1934 г. Вчера видел Кишкина, бывш. заключенного в Соловках, и узнал от него, что там теперь уже все переменилось, бан¬дитов нет, а только изолятор политических».

** Ср.: «Дневник М. Пришвина был опубликован посмертно. Писатель не принимал участия в экскурсии, но посетил канал за месяц до нее. О преследовании «кулаков» и прочих ужасах еще в 1930 году он выска¬зывается критически. Однако в его дневниковых записях о Беломор¬канале дистанции почти уже не чувствуется. … В последующие годы Беломорканал становится одной из главных тем пришвинского твор¬чества; в своем романе «Осударева дорога» он излагает историю канала именно так, как это от него ожидалось, причем в качестве формальной вариации он избирает точку зрения мальчика. … С точки зрения пе¬ревоспитавшегося писателя, ужасы Беломорканала остались очевид¬ными. Но эти ужасы не должны стать предметом его изображения. Как становится ясным из формулировок Пришвина, критерием для него служит не доктрина социалистического реализма, а более старое уче-

867

И как техническое сооружение канал тоже не производит на При¬швина сильного впечатления, он и тут остается трезвым и отнюдь не восторженным человеком («Плотину в Надвоицах можно понимать по сравнению с подобными плотинами в капиталист, странах, и тогда эта плотина нигего не представляет особенного»).

На самом деле очерк «Отцы и дети», который Пришвин написал в результате поездки, никак не вписывается в сборник, прославляю¬щий труд заключенных (так заклеймил его А. Солженицын за то, что впервые в русской литературе писатели воспели рабский труд). К при¬меру, Пришвин записывает свой дорожный разговор со стариком, бывшим заключенным («— Мне дали катушку … Я не понял. Он ска¬зал по-другому: — Червонец. — Это я кое-как понял: он был осужден на десять лет. Другой пассажир, помоложе, спросил: — Вы полугили ка¬тушку герез вышку? — Это знагило: десять лет взамен высшей меры»). И в истории этого человека нет ничего пафосного и радостного, и ехать ему после досрочного освобождения некудаЕхать мне больше уж некуда, родину свою я потерял»), ему остается только работать тут же, на канале, теперь добровольно. Или процитированные другим пас¬сажиром, «тоже, вероятно, когда-то отбывшим срок заклюгения», строчки: «От сумы и тюрьмы /Не отказывайся! / Приходящий, не ту¬жи! / Уходящий, не радуйся», после чего авторский комментарий от¬крывает бездну между государственными декларациями о труде и ре-альной трудовой деятельности на канале сотен заключенных («Многим в вагоне эти стихи оказались не только хорошо знакомыми, но и внут¬ренне огень понятными. Я тоже одобрил это умное, гисто востогное приспособление к жестокости жизни и превратностям судьбы. Но по¬том мысленно сопоставил этот старый тюремный стиль с новой, со-циалистигеской этикой: «Труддело гести, дело славы, дело доблести и геройства «»)*. И как это бывало с текстами Пришвина, цензура по¬няла, что в сборник этот очерк не может пойти, но не поняла, что ав¬тору удается в нем размышлять о том, о чем именно размышлять под

ние о произведении искусства как воплощении красоты и добра — пусть и не правды» (Клейн Иоахим. Беломорканал: литература и про¬паганда в сталинское время // Новое литературное обозрение. 2005. № 71;http://magazine.russ.ru/nlo/2005/71/kl/14.htm).OпpeдeливПpи-швина как «перевоспитавшегося» писателя, И. Клейн в своей статье не задается вопросами и тем более не пытается на них ответить: почему Пришвин поехал на канал один, а не вместе с группой писателей? по¬чему не взяли его очерк в известный сборник о канале? почему его ро¬ман «Осударева дорога», написанный «как от него ожидали», не был опубликован при жизни писателя, и почему редакторы требовали от писателя бесконечных переделок, вплоть до переноса действия романа в другое место, и почему он на это не соглашался? * Собр. соч. 1935-1939. Т. 1. С. 28-29.

868

страхом смерти точно было запрещено. Литературный язык Пришви¬на тяготеет к народному разговорному языку, не столько народному по форме, сколько по противоположному власти стилю мышления и общения — доверительный тон, открытость, не утверждающая, а рас¬суждающая манера, диалогическая, а не монологическая речь — в днев¬нике Пришвина десятки «чужих слов», записанных и включенных в авторский дискурс. Этот язык для «имеющих уши», которые услы¬шат, и поймут, и додумают, для читателя Пришвина, которого неда¬ром он все чаще будет именовать и считать другом. Цензура слышит «за или против», а пришвинский текст как будто на другой террито¬рии (М. Рыклин) — один открывает книгу и не находит в ней ничего «такого», другой же читает и понимает, что, к примеру, повесть «Жень-шень» не о том, что какие-то особенные люди строят социализм; в ней речь идет о самой сути человека и о том, зачем он строит и как он строит, кого он любит, о чем он думает и как он живет…

Кстати сказать, год спустя после выхода сборника о канале При¬швин с удивлением записывает о том, что сами писатели — Б. Н. Ага¬пов, писатель-очеркист, Шкловский, Ставский — оказались на его стороне («Третье лицо Шкловского: такой-то геловек и вдруг прослав¬ляет меня за огерк, не напег[атанный] в «Канале1’»).

В эти же годы, судя по дневнику, медленно, из глубины собствен¬ной души, а не мысли возвращается Пришвин к Богу — он по-прежне¬му не церковный человек, и его раздумья на эту тему всегда выражены предельно просто, очень честно и свободно («Бывает, гтение книг о геловегеском опыте … утверждает вас в правильности вашего пу¬ти. … Мне кажется, я нахожу эту радость в гтении и своем лигном толковании Евангелия»; «так хогется иногда стать на молитву, так от мысли этой мелькающей делается легге. … Какой-то внутренний облик того, гто называют Богом. Я своею деятельностью этому облику и так молился, и лугшее мое явилось отсюда. Мое писание исходит оттуда: там оно зарождается, там его природа, но люди погему-то не¬обходимы тоже: это они вызывают сойти в жизнь, бороться, отста¬ивать себя, огень погано! а надо»). Необходимость «сойти в жизнь» и участвовать в жизни Пришвин всегда чувствует: надо быть во време¬ни, если ты писатель, ты должен чувствовать современность и пони¬мать ее. Так в его жизнь вошла машина («герез машину в круг больших вопросов всей современной культуры»). Многое не нравится Пришвину в новой жизни, многого он не может и не хочет принимать и пони¬мать, но он видит, что прежняя жизнь со всем ее укладом прошла, ка¬нула в лету и уже невозможна («Говорят, гто на Козьей Горке назнаге-но великое военное строительство. И уже сейгас пятитонные машины нагали поднимать пыль, и окно приходится закрывать, а вот скоро трамвай пойдет, а там этот завод… В этом и есть главное отлитие прежнего жизнеощущения и нынешнего: тогда казалось, все прогно во¬круг и я лигно устраиваюсь на всю жизнь; теперь никак нельзя прогно устраиваться. Многих прежних людей это и губит: без этого им жизнь

869

не в жизнь»). Сам он по своему складу, по интересу и любви к жизни, по стремлению в любой ситуации искать и находить выход жить про¬шлым не можетНеужели же мне среди новых людей жить, как все обыватели страны, воспоминаниями прекрасного прошлого. Нет, я на¬деваю огки и снова все вижу, как юноша»). Процесс индустриализации и урбанизации сопровождается массовым разорением деревни, пере¬мещением сельского населения в город («Москва — это деревня по ге-ловегескому своему составу»). Все это происходит одновременно, и в дневнике писателя все перемешано, как в жизни: серьезное («Машина и электригество ставят новые задаги перед лигностью: овладеть этой силой»), нелепое («В городе уже все знают. Машина — это все равно гто власть, гин генерала и т. п. Машина, знагит, большевик, это раз¬рыв со старухами. В то же время все хамье из местного нагальства становится погтительным, ведь хамья-то больше, и в общем плюс»), безысходное («Куда ни пойдешь (рыбные пруды, пашня, лес, огороды, птигий трест и т. п.), везде совершена работа, и вся она сделана мас¬сой полуголодной (из Саратова за фунтик хлеба). Все делается под страхом голодной смерти, и потому узнать себя в своих делах геловек не может… Все рассгитано на массового геловека, который в среднем за кусок хлеба при голоде готов на все») и то, что каким-то образом ока¬зывается как будто и положительным («По хамству геловека или по закону приспособления тот же тюль перешагивается в «достижение»: были грязь, мужик, вши, вонь, матерное слово, и вот тюль, и цветы, и герань»).

Но как бы там ни было, смысл времени — новой эпохи, XX века — Пришвин безошибочно почувствовал и понял абсолютно верно («Мне кажется, я угадываю теперь уже верно характер историгеского момен¬та нашего государства: и только теперь я понял! а между тем давно уже видно было, гто разрушительная миссия интеллигенции, идеалы высшей свободы и пр. конгились и нагинается время культуры верных государству людей («кадрырешают»). Маркс, Энгельс, Ленин — это лю¬ди деловые, это «практики», а мы привыкли питаться от мыслителей… Но время подошло к практикам и действию. Мы ждали пророков, а при¬шли экономисты»; «теперь новая эпоха строительства нагалась и бу¬дет продолжаться именно так, пусть даже иностранцы придут и даже возвратится монархия — все равно! иностранцы, или монархисты, или социалисты, те или другие будут заниматься не расширением, а строи¬тельством»). И в свете этой новой

Скачать:TXTPDF

противостоит смерть; господство зла как такового, с которым невозможно открыто бороться... что можно противопоставить этому, кажется, нереальному существованию? Пришвин обращается к идее внутренней свободы не как к фило¬софской категории (Бердяев),