Скачать:TXTPDF
Дневники 1932-1935 гг.

реальности он видит литературу («Еще мы говорили о том, гто вместе с добродушием эпохи котилась эпоха писателей-моралистов, какими были до революции все крупные писатели: Толстой, Гоголь, Достоевский…»).

При том, что дневник Пришвина ежедневный, в нем не воссозда¬ется цепь событий день за днем — в дневнике нет бытового реализма; будь это факты его творческой или личной жизни, будь это общест¬венные события, они включены в поток авторской рефлексии. Иногда

870

одна беглая зарисовка или мысль, которая афористически аккумули¬рует в себе суть времени, становятся штрихом в картине мира, которую рисует дневник писателя и без которого эта картина не будет полной: «Беда: машин наделали, а людей нет. Для машины необходим цельный геловек, не издерганный в собраниях». Или пометка: «Коварное лицо… испр.: Коварная лигина времени». Или: «В… РИКе с лестницы на лест¬ницу бегали герти с папиросами в зубах, в штанах галифе».

В то же время, несмотря ни на что, Пришвин отмечает события, лично для него существенные, важные, к которым он возвращается вновь и вновь, начиная с детства, архетипы, которые лежат в основе его личности и прокладывают его путь в литературе и жизни. И в кон¬це концов оказывается, что именно эти события легли как в основу его религиозно-философских взглядов, так и в основу его жизненного и творческого поведения. В дневнике формируется сложный пласт ав¬торефлексии писателя, который выстраивает целый мир, наполнен¬ный мифами — его взаимоотношений с природой, с женщинами, с влас¬тью, мифология собственного детства, марксизма, своей Германии, Америки и, наконец, творчества. В XX веке автомифологизация со¬храняет свою знаковую роль и, кроме того, приобретает особое до¬полнительное значение скрытого смысла оппозиции правящему ре¬жиму. По крайней мере, к мифологизации образа писателя-охотника Пришвин, безусловно, приложил руку — он сам любит этот свой об¬раз, в нем он свободен, в нем он естественен, в нем он неуязвим.

В 1932 г., впервые оказавшись на медвежьей охоте, Пришвин про¬веряет себя прямо «гамлетовским» вопросом («Я не эти ли самые елогки маягили мне, когда я в глубоком снегу продвигался к гелу, и гово¬рили: быть или не быть охотником}»), он охотой испытывает на под¬линность свое писательство и даже саму жизнь («Л может быть, я с этими своими птигьими охотами только представлялся охотником? Что если все это было только для литературы … и сейгас все узна¬ют, гто я бумажный охотник? Что если и мое словесное искусство то¬же обман… и так вся жизнь обман на обмане?»). И без этого трудно понять Пришвина — он должен быть сам абсолютно уверен в том, что он настоящийохотник, писательчеловек. Пришвин-охотник в про¬низанном солнечным светом пространстве круга, очертившего берло¬гу, живет по иному времени («Неужели всему этому огромному време¬ни мерой была наша секунда?»). И все это настоящее. Тут не слукавишь, не обманешь, не проведешь — цена жизнь и смерть, настоящая опас¬ность, традиция, уводящая в глубину человеческого и природного естественного противостояния (природы и культуры) — испытание, уважение к природе и ее силе, понимание, что это проверка тебя на прочность, честная проверка. Это и есть пришвинская охота. В образе писателя-охотника он бесстрашно и уверенно противостоит не просто «вредителю», а «Кащею-вредителю», то есть вредителю любого ран¬га—и побеждает («с тех пор я как писатель «разъясненный» и устранен от гитателя… охотнигьих моих рассказов больше нигде не пегатают

871

… Ну, ладно же! Если новых писать нельзя, я возьму старые, признан¬ные классигескими, общеизвестные, школьные: «Ярик», «Нерль», «Ленин на охоте» и множество других, соберу все в том «Записки охотника» — вот будет хрестоматия-то».

В 1932—1935 гг. он чувствует, что хронотоп революции («Револю¬ция движется линейно, события и лица проходят… без ритма») вступа¬ет в какое-то неразрешимое противоречие с хронотопом человеческой жизни («время общей жизни мира (солнце всходит и заходит) идет ритмигески»). Циклическое время природной и человеческой жизни сталкивается с линейным временем революции («все революционное движется по линии (не по кругу)… все является и [пропадает] без воз¬вращения: усвоили и бросили, как выжатый лимон… умерших и больных выбрасывают без слез… Родину, мать, отца, друга — все ради движения вперед без возвращения») — движение вытесняет жизнь и создает ил¬люзию жизни (ее метафорой становится «выжатый лимон»); в этой выхолощенной жизни ничего не может родиться — ее главное содер-жание скорость и беспамятство, жизнь не творится, а нудится («Жизнь такая ужасно нудная»). И какой замечательной представляется ему в эти годы обыкновенная человеческая жизнь без идей и рассуждений («я подумал вообще о сгастье того множества, которое в данный мо¬мент совокупляется: как это хорошо»)

Пришвин не исследует русскую жизнь, он живет ею и «поэтически описывает», он также не изучает русскую мысль — он сам мыслит, и его интересует в окружающем мире и встречающихся людях способ¬ность мыслить, сама русская мысль в действии, в развитии, в совре¬менной жизни, — она ведь не исчезла, не утонула в навязанном обще¬ству советском образе жизни и мысли, она затаилась и прорывается в интимном дружеском общении, во встрече двух «на одной тропин¬ке», в слове писателя; Пришвин находит живые ростки мысли, и для него это самое важное… он верит, что «ненужное», «лишнее» сейчас (включая и его собственное творчество) понадобится, именно оно-то и понадобится… (в позднем дневнике он запишет: «б/д. Вокруг меня идут люди, бросившие все свое лугшее в общий костер, гтобы он горел для всех, и гто мне говорить, если я свой огонек прикрыл ладошками и несу его и берегу его на то время, когда все сгорит, погаснет и надо бу¬дет зажегь на земле новый огонь. Как я могу уверить моих ближних в жизненном строю, гто не для себя лигно я берегу свой огонь, а на то далекое время?»); он уверен, что понадобится природа… его галки и муравьи, собаки… мелочи жизни и человек, который живет здесь и сейчас и, конечно, меняется. Пришвин тоже за нового человека, за то, чтобы творчество проникало во все, чем занимается на своем месте каждый, но он уверен, что для этого не надо никого «перековывать» («Люди жить хотят, — дайте им жить»). Это ни к кому обращенное, в общем-то отчаянное восклицание повисает в тексте…

872

Полярно противоположна и даже удивительна своей принципи¬альностью государственная идея уничтожения личности — превраще¬ния живого и неживое («Я думал о «живом геловеке», о котором соску-гилось теперь наше государство. … Живой геловек … которого государство хогет приспособить себе на пользу («Ты дашь мне Пришви¬на, а я тебе переброшу Толстого») и превратить в угреждение (Горький: не поймешь, — геловек это, город, улица, ведомство)»). Этические нор¬мы, принятые в государстве, противоречат человеческим представле¬ниям о добре и зле и в большой мере определяются антихристианской парадигмой («Герой современности — это сын, который своего родного отца как негто лигное и прошлое приносит в жертву обществу. Сын против отца вплоть до оправдания отцеубийства»). Очень существен-но, что подобная ситуация исключает саму возможность мирного раз¬решения — даже в случае раскаяния блудному сыну некуда возвра¬щаться… Эта логика уже проникает в сознание («к отцу … бедному геловеку, привезли три сажени дров, свалили, и их нужно было перело¬жить в сарай. Отец за Витьку, и тот приезжает в автомобиле, раздева¬ется и [перекладывает] дрова. ~ Это слугайностъ … его скоро выпрут. Партия таких хороших не терпит. В гем дело? В том, гто поступок этот глубоко «лигный», «хороший», «вольный», но никак не советский-партийный характеризует скорее добрые отношения сына с отцом где-нибудь в Америке … гто нам, детям (буржуазной) культуры, пред¬ставляется хорошим — это влугшем слугае безразлигно пролетарскому моралисту»). И все же писатель верит в то, что человек по своей при-роде не может бесконечно жить во зле — «добро перемогает зло» («ге¬ловек по природной сущности своей держится за жизнь и предпогитает лугшерожать, гем убивать»)’, и даже это новое государство, в котором все так трудно, жестоко складывается, по Пришвину, когда-то долж¬но… переродиться («Если только нашему Союзу предстоит жить, то рано или поздно непременно должна нагать формироваться и утверж¬даться в своих правах лигность»).

В 1932—1935 гг. Михаил Пришвин продолжает жить в Загорске. Его образ жизни не изменился — это выражается как в круге общения, внешнем облике, стиле мышления, так и в способе работы и отноше¬нии к творчеству («Мне хогется писать не то, гто надо бы, а гто пи¬шется. И так это хорошо!») Ему это по-прежнему удается, хотя имен¬но в эти годы окончательно определяется стиль взаимоотношений власти и литературы — формулируются принципы социалистического реализма, писателям предлагается свой стиль «сверять» с пролетар¬ской идеологией, с задачами классовой борьбы пролетариата, с по¬требностями генерального наступления социализма и культурной ре¬волюции. 23 апреля 1932 года появляется постановление ЦК ВКП(б) «О перестройке литературно-художественных организаций». Ситуа¬ция, которая возникла в связи с этим постановлением, упразднившим ассоциацию пролетарских писателей, для Пришвина оказалась спа¬сительной, поскольку с властью (напрямую, без посредничества лите¬

573

ратурных объединений — «Перевала», РАППа) он не сталкивался, а «рапповцы», начиная с 1930 года, то и дело подвергают творчество Пришвина критическому разбору*. Конечно, нельзя сказать, что с это¬го момента положение Пришвина кардинально изменилось («Осво¬бождение писателей от РАППа похоже на освобождение крестьян от крепостной зависимости и тоже без земли: свобода признана, а пахать негде, и нигего не попишешь при этой свободе»), но все же именно в это время им была написана поэма «Жень-шень», или «Корень жизни», опубликованная в 1933 году. Первый съезд писателей свободы не при¬бавил («съезд проваливался: докладгики, нагиная с Горького, гитали по напегатанным докладам … меня запросили на съезде, о гем мог бы я сказать со съезда по радио, и я ответил: — Скажите, гто мы ждем от правительства второго шага: первым шагом было 23 Апреля. — Мне ответили, гто так нельзя»). С одной стороны, Пришвин понимает, что «условия писания явно улучшаются» и как будто «нечего вовсе и говорить»; с другой стороны, признает, что Чуковский и Эренбург попробовали «покритиковать», но съезд это не оживило («Съезд по¬хож на огромный завод, на котором загадано создать в литературе со¬ветского героя»). Пришвин даже как-то с удивлением отмечает, что его не выбрали в президиум («64 гелов. президиум: меня не выбрали: и хорошо, и неприятно: хорошо, гто я в оппозиции, гто я свободен и могу всегда исгезнуть незаметно, плохо же…» Самоирония спасает его от того, чтобы это принимать слишком близко к сердцу («Уважения не нужно, а не уважат — обидно»), он чувствует какую-то общую «линию политики» не только в отношении себя. Может быть, потому, что ему на самом деле до последнего предела чужд этот стильсоветский

Скачать:TXTPDF

реальности он видит литературу («Еще мы говорили о том, гто вместе с добродушием эпохи котилась эпоха писателей-моралистов, какими были до революции все крупные писатели: Толстой, Гоголь, Достоевский...»). При том, что