Скачать:TXTPDF
Дневники 1932-1935 гг.

вещи в Москву. По¬слал телеграмму о деньгах издательству. Написал Горько¬му о необходимости устроить Григорьева.

Погода, начиная с 1-го Мая — «майская», притом на¬пряженно теплая с таящейся угрозой, хотя все замыслы, намеки обыкновенно кончаются теплыми тихими зоря¬ми. Быстро все оживает, третьего дня еще стояли березки

120

только в шоколаде, вчера на почках показались зеленые хвостики, а сегодня березки уже распускаются. Нашел сморчок.

Брюсова называли «преодоленной бездарностью», на самом деле у него большой талант и еще больший иссле¬довательский ум. Он, по-видимому, отнесся к таланту своему как ученый к подопытному животному: все узнал, а от кролика, живого существа, осталась одна шкурка. Как он сам говорит: могу двигаться вперед, лишь «нарушая» (а надо: — «не нарушить пришел, а исполнить»). Вот, вот, вот! я, почти невежда в сравнении с Брюсовым, поэтиче¬ское насекомое перед микроскопом, в то же время имею в себе недостижимое для Брюсова, за один мой маленький рассказик истинный Судья не возьмет всего Брюсова, по¬тому что он пришел нарушить, испытать, а я, ничего не нарушая, исполнить.

В настоящее время неудачу с РАППом приписывают их невежеству, и Горький постоянно твердит: «учитесь, учи¬тесь!». Но что значит это «учиться»? В понятие «учиться» нашего времени входило также и «слушаться старших» (в смысле уважения культурной связи с людьми; культура нашего старого времени — это своего рода универсальная семья, в которую я, учась, вхожу с трепетом и послушани¬ем). Теперь писатель «учится» больше нашего — чего сто¬ит один Шкловский!

Вчера на рассвете я был в лесу на вырубке с редкими огромными деревьями, — это были ели, сохранившие те¬перь и на свободе все тяжкие следы старой борьбы за су-ществование в тесном былом лесу, сосны были тут, как пальмы, а на елях целые стороны отмерших сучьев висе¬ли, торчали, спрашивали вас или рассказывали свою ис¬торию. И почти каждое дерево это рычало: это дятлы за¬давали свою знаменитую весеннюю барабанную трель. Бесчисленные певчие дрозды, каждый по-своему воскли¬цал и вещал короткими словами, каждый повторял одно и то же: так один вещал на наш человеческий язык очень отчетливо: «две вещи, две вещи!» Другой: «от-личаю, от¬

121

личаю!» Третий: «испол-няю!» Четвертый: «про-зе-вал!» Конечно, они все вместе с дятлами, тетеревами (тетерки все время квохтали), сарычами, зарянками и всякими птицами служили, вероятно, и им самим неведомую обед¬ню, но мы, люди, в их возгласах узнавали каждый свое, и это вполне понятно: мы, люди, в родстве с ними, но за то мы и люди, чтобы в этом всеобщем родстве установить связь и единство.

Лично я выбирал себе из всех звуков лесной обедни два эти восклицания: «Исполню!» и «Про-зевал». Я при¬нимаю это «исполню» очень радостно в своей скромнос¬ти, смирении подлинном и в сознании теперь, — что я дал людям зерно растения, которое при хороших условиях может размножиться и наполнить хлебом весь мир; и пусть погибнет, но это не моя вина; я лично дал, я исполнил свое.

А другой голос «прозевал» говорил мне о девушке, ко¬торая откинулась в кресле, закрыла глаза, вдруг вспыхну¬ла и прошептала: «За такое чувство можно все отдать». А я ей читал в это время с бумажки исповедь своей любви к ней, все видел, и почему-то не смел… И так прозевал я, пропустил навсегда единственную предоставленную мне минуту блаженства в жизни самой по себе. Так было назначено мне променять жизнь свою на бумажку. И это не сознательно (то было бы еще хуже), а «за грехи» или по назначению. Вместо того остались бумажки, — мои «тру¬ды». Сокровище жизни, ядро ее, зерно, ток ее электриче¬ский — все, что из огня, из света, из неба голубого, из зе-лени, из песен птиц — все, все решительно в этом зерне, и вместо этого бумажка с распятым автором. Смешно гово¬рить в обществе — так ничтожно все, так я мал, но в малом этом — все мое. Бумажка — это вполне в замену, как если накоптить монету, приложить к белой бумаге и кружок вы¬резать: пусть монета погибнет, кружок остался, и кружок этот теперь уже есть все мое, и потому я поэт самой чистой воды, такой поэт, который в недостатке своем восхищает¬ся жизнью и раскрывает ее сладостно-прекрасные недра

На полях: Преувелигиваю.

122

Как мне жизнь презирать, если я ее не вкусил, как мне гордиться своим талантом, если талант, или метаморфоза жизни в бумажку, был моей роковой бедой, а не следстви¬ем моей воли и сознания. В своем таланте я жил, как жи¬вотное, имеющее сверх двух третий глаз: два глаза про¬стые были проткнуты, а третий наверху глядел выше оагеркнуто: половой цели самки, цели житейского [сво¬его] счастья… И это прекрасно и нужно для людей, только я лично желал бы иметь два зрячих глаза, как у всех лю¬дей, чем два слепых и один не для себя, а для раскрытия недр жизни.

Вот, по-моему, «буржуазией» в литературе надо назы¬вать тех писателей именно, кто возносит это свое дело превыше просто-жизни и на этом утверждает свое особен-ное писательское «я» и даже вступает в горделивый союз с другими такими «я» «от станка» для высшего управле¬ния жизнью… Настоящий пролетарский писатель должен чувствовать в отношении к жизни некоторую свою увеш-ливость, и вот этих-то истинно даровитых писателей и на¬до поддерживать: сам он, как человек в своем личном со¬знании увешливый, получает поддержку на своем пути от общества и в обществе от тех же увешливых (пролетар¬ских) людей…

Человек на земле среди животных — это прежде всего животное увешливое, восполняющее свою бедную жизнь собиранием единства мира в родстве.

Хитрость — это обломок мудрости и служит вместо ума… Вот почему хитрость имеет двойную оценку: у муд¬рого человека хитрость входит в состав разума, у глупого в состав его глупости. Мудрец же бесхитростный — это блаженный и бесхитростный дурак. Точно так же, как хит¬рость, надо оценивать и политику и дипломатию: у мудро¬го человека политика есть оружие мудрости, у глупого — глупости.

Есть болезньгипертрофия сознания, и от этой бо¬лезни идут разные мании, в том числе и литературная. Здоровый сознательный писатель должен чувствовать се¬

123

бя, как человек до некоторой степени увешливый, и вот именно это сознание своего недостатка и делает его нор¬мальным человеком. Напротив, когда человек своим писа¬тельством гордится, достигает, пролезает в ряды известно¬сти — это есть мания, или обломок гипертрофии личного сознания. Можно набрать тысячи примеров маниакаль¬ности нынешней литературы, хотя, с другой стороны, для современного писателя открывается в наших условиях и путь к здоровью: это что в литературе все-таки свобод¬ней, чем на службе, тут легче добыть себе средства сущест¬вования и можно постоянно ездить, менять места и людей без всякого риска попасть в летуны, а напротив, занять положение уважаемого очеркиста. Это путь выхода из ма¬нии в жизнь, путь оздоровления и очищения литературы от самозванных поэтов и писателей.

Чудеса. Сегодня был в Карбушине, где зимой снимаю чудеса и сказки зимы. Там в березовом лесу молоденький подрост, деревца высотой от годового ребенка до трехар-шинного «великана»-человека. Вот когда зимой навалит снег, все эти елочки принимают формы фантастических существ, часто воинственного даже вида, но в действитель¬ности слабых и безобидных: тронул, — снег опал, и все кончилось. Трогательно бывает смотреть на эти елочки весной, когда снег упадет с верхних ветвей, а нижние, опускаясь вместе с оседающим снегом, согнутся шатром, тогда почти каждая елочка — шатер. Бывает, к вечеру ста¬нет теплеть, ночью до утра льет теплый весенний дождь, встанешь утром — все елочки освобождены, а если снег совсем сбежал, то и с брусникой встречаешься, и тогда все елочки мне, [хорошо] знакомому и сочувствующему им человеку, кивают и говорят разом: здравствуйте. А то бы¬вает не дождь, а полуденное солнце так разгорится, так подействует на снег, что он отпускает плененные ветви и не сразу, а изредка: стоишь, смотришь и вдруг там прыг¬нет вверх освобожденная веточка — «здравствуйте!», там другая — «здравствуйте!», там третья… И так это хорошо вспомнить свои фантастические зимние фигурки, всегда почти грустные во сне и плену, теперь кажется, будто это не я, а Иван Царевич пришел и пробуждает спящее царство.

124

Миша пошел! За эту неделю с Мишей нечто произошло: из существа, готового отвечать на всякую ласку улыбкой, он вдруг превратился в капризного самовольника, улыб¬нешься ему, а он отвернется или вдруг с криком и слезами потребует выполнить то, что ему захочется (слышу сей¬час, женщина говорит: «он не плачет, а требует»). И это явилось именно после того, как он определенно стал хо¬дить, пошел и потребовал. Не могу сказать, чтобы это пре¬вращение было для нас приятно, своего рода большевизм.

Войны, все кровавые распри человека — есть путь к единству. Человек существует на земле вовсе не из-за се¬бя, а для единства. На пути единства происходит некое кровавое смещение: зайца, напр., раньше ели лисицы, а теперь человек есть зайца, а лисицу кормит кониной.

На полях: Эту тему надо провести в дальнейшем. Петр Карлыч Малявский.

— Это Зоя Алексеевна играет на рояли? Да? Она много играет? Ах, и я когда-то играл, и у меня была своя рояль, и я хотел и мог бы стать музыкантом. В чем дело? А вот в чем. У соседки моей была худенькая девочка, она была такая прекрасная в нищете, у нее были гениальные спо¬собности к музыке и, знаете? я отказался от себя, я [отдал] рояль девочке и я спас ее, понимаете — я спас девочку, она стала известной пианисткой.

П. К., конечно, все это придумал. Он такой бедный, та¬кой несчастный внутри и такой маленький, такой мелкий в повседневной жизни (придирается, брюзжит, а главное, вечно ноет: хранитель музея Госзнака и учитель). Всякое общество, и особенно женское, возбуждает его к творчест¬ву легенды о себе, он этим и удовлетворяется, и тут его праздники: только бы слушали, и он будет безостановоч¬но говорить в идеальном духе и, большей частью, прямо излагать какую-нибудь чужую мысль, чужую книгу.

7Мая. Береза цветет. Она так цветет, что как раз к это¬му поспевают и самые еще младенческие клейкие и светя¬щиеся на солнце листики. Осина, напротив, очень мрачно цветет, надувается как-то, цветет, а цвета нет.

125

Поутру на самой маленькой траве, на каждой иголке ее висела капля росы.

8 Мая. Сегодня едем с Павловной в Москву смотреть на Левино дело: жилье. Вот что мне приходило в голову в эти дни.

Куда ни пойдешь (рыбные пруды, пашня, лес, огороды, птичий трест и т. п.), везде совершена работа, и вся она сделана массой полуголодной (из Саратова за фунтик хле-ба). Все делается под страхом голодной смерти,

Скачать:TXTPDF

вещи в Москву. По¬слал телеграмму о деньгах издательству. Написал Горько¬му о необходимости устроить Григорьева. Погода, начиная с 1-го Мая — «майская», притом на¬пряженно теплая с таящейся угрозой, хотя все замыслы,