Скачать:TXTPDF
Дневники 1936-1937 гг.

в традицию русской литературы и имеют в культуре высокий смысл — борьбы со злом средствами искусства («творгество есть великая маскировка, великое скрывание… или даже создание лица, лигности, единства, закрывающих зло»).

Однако маска не безобидна и играет важнейшую роль в процессе перевоплощения (иногда и перерождения) человека. В 1936 г. процесс перерождения, происходящий под маской, достигает апогея — маска вытесняется марионеткой, которая, в отличие от маски, не просто скрывает личность, но и трансформирует ее, демонстрирует такие качества, как изломанность, незащищенность и в то же время абсолютную преданность и подчиненность, послушность кукловоду: маска статична, марионетка управляема («каждый в крайнем славословии, хлопаньи в ладоши как будто сознательно старался заглушить, забить голос собственной лигности. Что-то зловещее и небывалое в гелове- гестве гудилось в этих говорящих и хлопающих марионетках»; «Зя~ думгивый рассеянный геловек при словах ораторов “спасибо вождям за сгастливую жизнь” поднимает руки с колен и легонегко нагинает похлопывать. Мне кажется, он придумывает особый аппарат для пара

852

дных собраний: гтобы перед каждым гражданином висели механигеские руки, приводимые [в движение] самим оратором: скажет “сгастливая жизнь”, нажмет пуговку на кафедре, и руки без всяких усилий со стороны граждан сами захлопают»).

Так получается, что все внешнее (маска) — яркое и расцвеченное, а живая жизнь под маской — не востребована, не актуализирована в обществе, она таится, прячется и вянет на корню. К примеру, машина своей современностью, вписанностью в прогрессивный цивилизаторский контекстзнак всего положительного и передового — в руках чиновника становится маской {«Когда наш русский геловек, председатель какой-нибудь полугает какую-то для своего угреждения машину и наконец-то в нее садится, то в существе автомобиля он находит подтверждение и оправдание всем дремлющим в нем порокам: самовластью, заносгивости, самодурству, самомнению»). За машиной-маской обнаруживается развернутый текст культуры, уводящий в воронку истории, где «самовластье» или «самодурство» были наихудшей характеристикой какого-нибудь барина-крепостника («И правда, в этих наглых гудках, в этом самохвальстве своей коробки, саморекламе, назойливости, навязгивости, поверхностном всезнайстве — вот все вокруг только мелькает — таится характерная герта современного общества»). И, в конце концов, само государство беззастенчиво демонстрирует на весь мир маску, скрывающую его сущность («Переживаем регь Литвинова. Так <...> на весь мир мы либералы дальше Англии, — это мы в гостях; а мы у себя дома — это… но ведь это не важно, как мы сами живем. Важно, гто живем вот для такой-то идеи»). На самом же деле совершается более трагическая метаморфоза: все возвращается на круги своя в виде кровавой пародии {«Рушится, разлагаясь, демократия, и монарх возвращается в маске сверхгеловека. Это маленькое дело требует миллионы жертв»). И, размышляя о своей маске охотника в эти годы, он понимает, что скрывать приходится даже самое невинное, но свое собственное личное желание просто жить {«эта внешняя охота нужна мне лишь для того, гтобы ею маскировать внутреннюю мою охоту жить, такую неловкую, гто о ней и стыдно сказать и неловко: можно ли серьезному геловеку, писателю в такое-то время целый гас сидеть наблюдать в бинокль, как тяжелый шмель гнет цветонож- ку…»).

Пришвин не живет по предписанным нормам советской жизни и не пишет по законам утвержденного партией соцреализма — он играет не по чужим правилам, а по своим… и каким-то образом этого никто не видит и не понимает («— Читаете ли, — спросил Ставский, — написанное Вами раньше? — Нет, — ответил я, — сам не гитаю, надеюсь на редакторов: они исправляют. А разве Вам на меня жалуются? — Еще бы, Вы написали: “в советской власти вегности нет”. — А между тем ведь это же единственная светлая продушинка революции, гто все эти переживаемые страной бедствия пройдут, гто в них вегности

853

нет»). А его читатель — и прежний и нынешний — как раз всё понимает *.

Тайна пришвинского стиля заключается в том, что его текст, как будто бы абсолютно ясный, каким-то образом закодирован — на первый взгляд в нем не обнаружишь ничего «чуждого», из-за чего его можно и нужно было бы запрещать, но дешифрованный тем самым «другом-читателем», к которому он только и обращен, к «имеющему уши», текст втягивает современность в мировую культуру, оказывается общечеловеческим, актуальным, многозначным, обращенным к свободной личности человека. В то самое время, когда был востребован и торжествовал человек принципиальный, идеологический, прямой, однозначный, внутри культуры, которая нивелировала смысл до полного вытеснения его из жизни каждого человека и общества в целом, которая низвела все человеческое — любовь, творчество, частную жизнь — до примитивного идеологически обоснованного дела, Пришвин обращается к тайной глубине человеческой души, существующей независимо от идеологии или государственного строя, неуничтожимой, потому что именно она и есть жизнь.

Очень существенно, что в его позиции нет агрессии, принципиального противостояния власти, но есть уверенность в своей правоте — правоте писателя. Он своей жизнью и словом утверждает те ценности, которые цинично попирает власть, но которые никакая власть не в силах упразднить («Не мню я себя великим писателем и это целью себе никогда в жизни не ставил: ни славу, ни деньги. <...> убеждает меня долговегностъ моих писаний, из которых “Колобку” уже 32 года. <...> В гем же секрет этой долговегности? Я думаю, в том, гто все мои писания есть биография»). Секрет именно в подлинности, в правде, в искренности, потому что биография, пусть на коротком отрезке жизни человека, демонстрирует реальность бытия личности, совсем не обязательно движущейся по проторенным историей общим дорогам.

Между тем, позиция писателя и его взгляды никак не отличаются ни однозначностью, ни предсказуемостью («Что-то слугилось на Московском канале. Приехал N., шепгет: “Канал провалился, вода не пошла. Еще на два года работы ”. Через две недели канал открывают и хоть бы гто. Как же понимать теперь N.? И является новый вопрос: отношение к советскому героизму не потому ли лишено удивления, гто ты сам не- удагник и не можешь для удивления перешагнуть герез себя. Еще больше, гем N., брюзжит старуха Екат. Михайловна, для той уже нет ни- гего нигде и ни в гем хорошего…»; «Ориентация по N. и старухе огенъ

* Ср.: «Оглядываясь назад, я вижу, что меня захватывали книги, написанные в пору великих кризисов, когда “порвалась связь времен” (Гамлет) и творческое меньшинство пыталось как-то найти, где выход из кризиса. <...> Есть ли сегодня условия для глубоких книг? Хотя бы в жанре дневника? Есть дневники Пришвина, Шмемана… » (Померанц Григорий. Культура сама себя защищает… // Континент 141. Париж; М., 2009. №3. С. 347).

854

полезна в самопроверке — и надо, надо постоянно проверять в этом себя»). С одной стороны, для Пришвина неприемлема позиция человека, который радуется беде: злопыхательство и злорадство никогда не встретишь на страницах его дневника. Но так уж переплелось в России праведное с неправедным, что отделить одно от другого было невозможно: ты против государства, против этой власти — и оказываешься на стороне низкого, мелкого, злорадствующего по поводу того, что принудительный, но безусловно героический труд народа («на канале вся Россия») не имеет смысла («Постыло злопыхательство какое-то, гто-то вышло на канале, и вот кругом радость, шепот громкий, без церемоний, тогно так же, как и при царе во время японских побед»). С другой стороны, как только ты оказываешься на стороне государства (Сталина), возникает неразрешимый узел проблем, лабиринт, по которому бродит душа и мысль в поисках выхода — выбора, а выхода на самом деле нет («Но если <...> сказать себе: “так хорошоГ — то на- ъинаешь ловить себя на гем-то еще более страшном, гем равнение по смешным неудагникам. Как будто маленькие живые дети земли глядят на тебя, а ты их больше видеть не можешь: душа твоя в коригневой коже, и там за кожей и шумом пропеллера нигего не видать, не слыхать — ни детей, ни цветов, ни музыки»). Не идеи, взгляды и точки зрения, а сама душа перерождается, покрывается «коричневой кожей», перестает слышать и видеть, то есть быть живой… И то же самое Пришвин чувствует в литературе («Аппарат отъявленных негодяев разлугает с гитателем. Но если опять тот же аппарат нагнет тебя признавать и пускать в ход, то это еще хуже, гем нынешнее презрение»).

В современном Пришвину «государственном лабиринте» нет од- ного-единственного выхода, и человек все время находится как бы на культурно-историческом перепутье, он каждую минуту должен искать выход из возникшей ситуации, не окончательно верный, а лишь в эту минуту возможный или даже необходимый («Теперь, — сказал я Ставскому, — надо держаться государственной линии… сталинской. <...> Дома подумал о том, гто сказал, и так все представилось: на одной стороне высылают и расстреливают, на другой “государственной», или “сталинской», все благополугно. И знагит, вместо “сталинской» линии я мог бы просто сказать, гто держаться надо той стороны, где все благополугно. В таком состоянии, вероятно, и Петр от Христа отрекался. Скорей всего так»). Это не оптимальный и тем более не высоконравственный выбор: Пришвин понимает ситуацию с точки зрения евангельской парадигмы как отречение апостола Петра; утешительно только то, что это отречение не окончательно, что оно свидетельствует о подлинности и трудности пути. Пришвин с первых лет своего писательства, с первых своих путешествий и книг знает, что под маской государства не только ложь, но и его настоящая родина, где все живо: природа, культура, язык и народный дух («мояродина не Елец, а в краю

855

непуганых птиц. Я верю, гто такая моя родина существует, и я люблю ее беззаветно»). И все это в своей нынешней жизни в эти самые страшные годы он находит, и потому верит, что выход — для личности — точно есть. Жизнь отнять могут, но то, что ты думаешь и что любишь, никто не может у человека отнять.

Кроме того, некоторые черты советской парадигмы Пришвин видит в совершенно других эпохах и других парадигмах, и это тоже лишает современность уникальности и абсолютности («если с тогки зрения геловегеской лигности, то какая это жалкая, нигтожная и хвастливая страна СССР, а с тогки зрения переустройства мира — какая это мо- гугая страна. “Мне нигего не жалко оставить, встал, взял котомку и пошел ’ — если это помножить на миллионы, то полугается сила, та сила варваров, которые разрушили Рим»), На страницах дневника проживается огромное количество разнообразных поведенческих стратегий, и его роль в этом отношении, по-видимому, для писателя огромна («Ясно сознаю переворот в себе в отношении своем к либералам и социалистам (в бессознательном состоянии он был у меня, конегно, со времени появления во мне “творгеской”

Скачать:TXTPDF

в традицию русской литературы и имеют в культуре высокий смысл — борьбы со злом средствами искусства («творгество есть великая маскировка, великое скрывание... или даже создание лица, лигности, единства, закрывающих зло»).