Скачать:TXTPDF
Дневники 1938-1939 гг.

подлинной культуры, а путь к ней казался бесконечным — недаром же в дневнике идет напряженный культурный диалог с целым рядом творцов культуры: от Шекспира до Ницше и Розанова, от Пушкина до Блока и пр. Именно в то время, когда треснуло само бытие и надо было строить мир заново, творилась культура, и Пришвин-писательодин из тех, кто из истории своей собственной жизни (автобиографии), уверенный в своем читателе, опираясь на природу, художественно осваивая свое время — строил культуру («Велигайшая роскошь, обеспегиваемая культурой, — это доверие к людям: среди вполне культурных людей жить можно и взрослому как ребенку»). А в мир природы он именно так и входил — доверчиво и с детской радостью: она не обманывала.

В 1938—1939 гг. писатель продолжает вести привычный образ жизни: охота, которая по-прежнему является для него способом сохранения собственной идентичности и внутренней свободы; работа над дневником, о котором по-прежнему никто не знает, попытки участвовать в литературном процессе — печататься. И все же можно сказать, что жизнь его в конце 30-х гг. существенно меняется: в 1937 г. Пришвин получает квартиру в Москве и начинает ее обживать. В течение 1937—1939 гг. Пришвин все чаще и чаще уезжает из Загорска, где прожил с семьей десять лет, в Москву, — уезжает один, осуществляя давно назревшее расставание с женой Ефросиньей Павловной («Прошло всего две недели, и вот окружающие меня предметы все расставились на свои места и нагали играть роль в моей жизни»).

Несмотря на то что всю свою жизнь Пришвин был охотником и путешественником, смысл жизненного пути для него всегда был связан с идеей дома, и единый образ дома вырастал прежде всего из

507

воспоминаний детства («12 Марта 1919. Я видел сон, будто я в дороге, еду <...> неизвестно куда <...>и вижу я, будто нахожусь во дворе перед нашим старым домом <...> Вокруг меня все родное: вот направо от входа лимон, посаженный еще покойницей няней, вот по двору по траве- мураве тропинка к леднику… А стекла в доме все выбиты, дом пустой, внутри, видно, разломано, как теперь. Но мне удивительно и радостно видеть все свое, родное во всех подробностях, мне сладостно впиваться гувством во всякую мелогь, всякий камешек, всякую мертвую для всех безделушку природы»: Дневники. 1918—1919. С. 367). Пришвину чужда беспредметность мира, бездомность — он видит мир противоположным образом, именно предметно: не пустым и бесполезным, а наполненным жизнью и смыслом, связанным с его главным делом — писательством. В эпицентре этого мира находится Дом, в котором все знакомо и привычно, стоит на своих местах, связано с прошлым и будущим («Я в своем писательстве есть геловек, вернувшийся в свой дом <...> я писатель потому современный, гто это мое стремление соответствует бессознательному стремлению всего народа. И <...> мое лиг- ное одухотворение машин <...> есть результат стремления к центру, к Дому»). Сквозь идею дома Пришвин видит смысл перемен, происходящих в эти годы в стране: концептуальная неприкрепленность к дому и революционный аскетизм исчерпали себя («Вспоминаются большевики, у которых нет дома (спят на диване): эти гестные люди стали мешать своей правдой, штурмами, авралами, потребовались устойги- вые люди, стал необходим для госуд[арст]ва их дом, семья, нагались хорошие квартиры, автомобили, колхозная гастная собственность. Люди ибез дома” стали опасны, потому гто это люди власти, это кустари власти»).

Пришвин не верит в пафос «большого дела», противостоящего жизни («Гитлер тоже оправдывается большим: “большая война”. И какая-то мораль общая фашистам и большевикам: иПри большом малое теряет смысл и право на бытие”. Так вот и рождается “абиссинец »; «если хотят оправдать какую-нибудь мерзость, говорят: “большое дело”»). Он понимает, что «большое дело» (история) не может и не должно уничтожать частную жизнь отдельного человека. В оппозиции «бездомье—правда —штурмы—авралы—большое дело = смерть» — «дом—семья—квартиры—автомобили—колхозная собственность— малое дело = жизнь» происходит некоторый сдвиг в сторону «малого дела». И хотя это происходит потому, что государству в преддверии войны потребовались «устойчивые», а точнее, управляемые люди, — частная жизнь сама по себе, выйдя из тени, в которой она все эти годы пребывала, материализовавшись, начинает разъедать государственную утопию, незаметно подминать ее под себя. Этот процесс обозначился, и писатель поймал эту волну. Сдвинулась в сторону стрелка компаса, указывающая прямо «в светлое будущее» — совсем чуть- чуть, но все-таки сдвинулась — от культуры к природе («То, гто я в себе называл “оправданием обывателя” и исмирением”, это было <...> при-

508

знанием непосредственной огевидности, т. е. жизнью, противопоставленной интеллекту»). В то же самое время Пришвин определяет тех «своих», кого государство уничтожает как «честных людей» и «кустарей власти» — кустарь лично заинтересован в своем деле («Все, кто в 17 году находил свое сгастье в большом деле, все теперь или погибли в глубоком несгастии, или еле-еле живут»), — то есть при всей относительной «честности» имеющих власть в такое-то время и здесь уничтожают лучших. У Пришвина есть основания так думать. В его архиве хранилось несколько писем Н. И. Бухарина («Нашел — наконец-то — письма Бухарина, прогел их, и оказалось, он тогда был прав и написал их как исклюгительно хороший геловек. Надо было унигтожить письма, но мне стало неудобно делать это в то время, когда самого автора унигтожают. Да и нет нигего дурного в этих письмах! Эти письма приблизили ко мне “самого-геловека”, и стало жаль его: не знал, гто творил… И если он не знал, то гто же знают другие?»). Эти письма Пришвин нашел и перечитал 14 марта 1938 г., а 16-го получил повестку явиться с паспортом («Вегером в 9 вызов «с паспортом”. Гибель писем. Позорный страх, — о, какой он знакомый! какая иобида” знакомая, а ижить хогется”. И вот из этого “хогется” два пути: путьнадо” (вплоть до “смертию смерть”) и путь унижения вплоть до конвульсий. И так скрытая сила жизни таит в себе “смертию смерть” (надо), и та же сила жизни “хогется жить”… позору <...> Жил хорошо, весело, слыл хорошим геловеком, но “попался” — и тут…»). На следующий день в дневнике пометка: «Судебная инсценировка»… Письма он тогда уничтожил, а конверт на фирменном бланке «Известий» с обратным адресом «Москва, ред. «Известий”. Н. И. Бухарин» так и остался лежать в архиве писателя…

Оппозицию природы и культуры Пришвин рассматривает в дневнике с начала революции, и теперь, в разгар «процессов», понимает, где на самом деле скрывается «враг», тот самый неуловимый «вредитель», которого, не переставая, со страстью в течение всех лет ищет власть, уничтожает и не может до конца уничтожитьпотому что для этого надо было бы уничтожить саму жизнь («Враги-вредители. Никогда я не верил в то, гто они есть: всегда сгитал за ссылку на врага тех, кто не хогет и не может гто-нибудь делать, или просто если не выходит в силу всей политики, принципиально унигтожающей лиг- ность. И сейгас, после процессов, я все еще думаю, гто если вредили, изменяли, то огень робко и нигтожно, и бездарно <...> гто настоящим врагом была сама природа геловека»). Недаром слово «дом» в эти годы выражает воистину небывалый и, кажется, невозможный смысл, направленный против человеческой природы, — как иначе можно понять оксюморон «бездомный дом» («…в Москве слово “дом” в смысле лигного геловегеского обитания заменилось словом жилплощадь, т. е. как будто слово стало по существу бездомным и живет на площади»).

Оппозиция природы и культуры становится едва ли не ключевой в размышлениях Пришвина о грядущей войне, под знаком которой

509

проходит жизнь в стране в эти годы («Это война Запада с Востоком, силы лигной с силой родовой, разума с при-родой. И пусть у нас на флаге Разум, у них Род (арийцы), на деле же Разум у них, а у нас При-рода»: «цивилизация со своими газами и машинами, быть может, спасует перед силой сопротивления примитивного геловека {японцы — Китай, немцы — мы)»: «Настоящая большая война есть процесс обмена культурной силы от-лигия с силой при-роды варварства <...> Конегно, варвар победит в первую огередь, но только неизвестно, какой варвар: наш, востогный, или же их, западный»). Пришвин предполагает (и оказывается в конце концов прав), что варвар «примитивный», т. е. более органичный и близкий к природе, все же предпочтительнее и, возможно, сильнее цивилизованного варвара, вооруженного машинами и газом.

В эти годы Пришвин вновь обращается к истокам революции, стремясь понять ее с точки зрения культуры {«В Доме пегати <...> выступить с темой о романтизме, вскрыть романтигескую природу коммунизма»). Отношение к романтизму то и дело, в разные годы и по разным поводам обсуждается и в дневнике писателя, и в его художественных произведениях. Так, в автобиографическом романе «Кащеева цепь» (1928) переплетаются две главные темы — любовь и революция, причем и то и другое разворачивается в русле романтической традиции {«3 Сентября 1935. Прогитал 1-ю книгу “Кащеевой цепи» <...> попытка отстоять романтизм в марксизме»: Дневники. 1932— 1935. С. 783), но уже в самом романе романтизм преодолевается, поскольку его главный герой Алпатов (alter ego писателя) отходит от революции с ее марксистскими идеями и расстается с невестой, не сумев удержать ее («24 Июля 1937. …романтизм — это 14я», враждебное миру»: Дневники. 1936-1937. С. 693). Но интересно, что как бы ни открещивался писатель от романтизма (в каких только грехах не обвиняет он того же Дон Кихота), в 1938-1939 гг. он признает, что без романтической ноты культура иссякает {«Я могу с большой пользой для себя и для всех жить, как Гамлет, как Фауст, как всякий центростремительный тип, пока хранится во мне достатогный запас Дон Кихота. Пегорин, нигилист и всякий такого рода пораженец в своем отегестве возникают, когда иссяк родник Дон Кихота») и порождает нигилизм, который в принципе метафизически отрицает высшие ценности как таковые и обнажает голую правду реализма. Романтизм как «родник Дон Кихота» в культуре рассматривается Пришвиным как противоядие от бескомпромиссности и безысходности нигилизма.

Тем не менее, писатель развенчивает традицию романтизма и полагает, что романтическое противопоставление личности «героя» с его идеальным миром и убогой, с точки зрения героя, окружающей действительности, требующей преобразования, укладывается в парадигму современности («Романтизм — душевность. Говорят, крокодил, поедая жертву, роняет слезу — это романтик»). В таком понимании, по Пришвину, и Ленин {«Если бы отнять у Ленина дело и вскрыть душу,

510

то там оказался бы тоже романтик»), и Сталин, и Гитлер — в предельном выражении романтические герои (« Сталин похож на роман- тигеского Демона: от его “да», от его поцелуя умирает Тамара, его

Скачать:TXTPDF

подлинной культуры, а путь к ней казался бесконечным — недаром же в дневнике идет напряженный культурный диалог с целым рядом творцов культуры: от Шекспира до Ницше и Розанова, от Пушкина