Скачать:PDFTXT
Дневники. 1940-1941 гг.

на самолете. Так теперь и остается: у вождя — фанатизм (идейность), у приспешников — бюрократизм и деспотизм. У фашистов, предполагаю, этот взлет самомнения происходит не на социалистической почве, а на своей национальной («Я — пролетарий!» — у нас, «Я — немец!» — у них).

…и вот тут-то среди этого окаянного взлета идей появился незаметно ползущий в травке синеватый дымок, не смеющий выше травки поднять и головы своей: это сергиянство135, порожденное православным поповством, это готовность оползти «пролетария» и опять сесть на синодское кресло. Теперь это сергиянство молится о победе в чаянии, что тогда, после победы над немцами русских посредством американского оружия, будет обеспечена свобода вероисповедания.

Своим писательством я доказал, что во всяких внешних условиях, при гнилом царизме и деспотическом коммунизме, можно писать хорошие вещи, точно так же, как и Ляля доказывает,

*ео ipso (лат.) — тем самым.

579

что и в сергиянской протухшей церкви можно молиться. Так протухло, так, что является сомнение: — Господи, уже смердит! — Но Бог приказывает, и Лазарь встает. Нет, можно жить с большевиками и делать свое, сколько можешь, им, в сущности, нисколько не мешая. Можно и не быть большевиком и можно молиться в сергиянской церкви, мятежно преображая ее изнутри тем самым, что молишься. Да, но так каждый отдельно может решить вопрос для себя самого, не имея в то же время права сказать другим: — Идите в сергиянскую церковь.

12 Сентября. Определилось, что у Ляли дифтерит (заразилась в бомбоубежище в среду). Предполагаем устроить Лялю в больницу под надзор Ал. Ник. Я же с Map. Вас. на время съезжу в Усолье для успокоения Н. А.

Заказали сделать очерк в «Лит. газету».

По возвращении в Россию из-за границы, где я учился несколько лет, некоторое время я никак не мог привыкнуть к пыли на зеркальных стеклах магазинов Москвы, к грязи на улицах и везде и всюду. В одном Ленинграде, называвшемся тогда (1902 год) Петербургом…

Моя физическая родина под Ельцом, а Ленинград (он был тогда Петербург) стал родиной моей как писателя:136 тут на Малой Охте написал я свои первые книги «В краю непуганых птиц» и «Колобок»137. Тут на Киновийском проспекте среди свинарников и капустников в деревянной лачуге я начал этот путь свой бродяги писателя.

Есть у нас в стране города, где мне приятно было бы жить, хорошие, милые города, в числе их, как всякому русскому, родная Москва. Но прекрасным городом в нашей стране остается мне один Ленинград: я не по крови люблю его, а за то, что в нем только я почувствовал в себе человека.

<На полях: Я не люблю Москву за ее довольство собой, за сладостную приятность дыма отечества138, за самоудовлетворенность>

580

13 Сентября. Провел ночь первую без Ляли, третью ненастную ночь без бомбежки. Но хуже бомбы врывалась мысль о том, что дифтерит яд для сердца и что я могу Ляли лишиться. Допустив эту бомбу разорваться во мне, я вдруг озарился весь изнутри светом огромного счастья, которое испытал я в жизни благодаря ей. Какие удивительные способности души в себе самом открылись мне при встрече с ней, и впервые я стал не чваниться собой, не забываться в творчестве от самопрезрения, а уважать себя как человека.

В то же время я узнал, какие сокровища дремлют в каждой душе в ожидании их «эксплуатации»: напр., совсем как будто маленькие люди, мои братья Николай и Сергей, какими бы они могли быть, если бы встретили свою желанную женщину.

И каким бы стало общество, если бы молодежь воспитывалась не в идеалах земного благополучия, а… теперь только понимаю, какое разрушение производят в душах русской молодежи идеи вульгарного дарвинизма и материализма. И в то же время какую гниль в душах создавало постоянное приспособление православной церкви к государству (венец сему: «сергиянство»).

Кирпотин сказал, что со всех сторон в Москву приходят «добрые вести», а по радио, что оставлен Чернигов. Видимо, «добротность» вестей составляется из трудности победы гитлеризма и решительности Рузвельта и Черчилля.

14 Сентября. Александр Николаевич успокоил меня: Ляля сравнительно легко переносит болезнь.

Намерен быстро починить машину и поехать в Усолье. Предполагаю через неделю отвезти Нат. Арк. в Москву, а Лялю вернуть в Усолье (Map. Вас. оставлю).

В свете радостной легкости, с которой выходит у Map. Вас. хозяйство, увидел, как трудно дается Ляле наше хозяйство, осложненное трудностями ухода за Нат. Арк. Почти то же самое испытывал я, когда от хозяйства Е. П. перешел к жизни с Аксюшей. Вероятнее всего, это «облегчение» происходит оттого, что тягости, переносимые домашними работницами,

581

остаются при них, а тут, когда до точности чувствуешь настроение своего близкого человека, — оно передается тебе тоже как тягость. Это «освобождение» того же порядка, как если мужик попадает в трактир и не сам, как дома, помогая жене, ставит самовар, а его подают ему. Так, наверно, и женщины дома отдыхают, когда хозяин уходит в трактир. Через некоторое время в этом облегчении заскучаешь и захочется к «бабам». Но все-таки надо иметь в виду, что с Лялей вдвоем мы жили бы легко, вся трудность в Нат. Арк., и если явится со временем какая-нибудь возможность устроить ее хотя бы вблизи, но отдельно, это надо сделать.

Христ. Мих. Ценская рассказала о мучениях своих при бегстве из Крыма (бежала от татар), о богатейшем урожае, который плохо убирают из-за двойного налога, о Брянске139 и обходе Москвы. Тягостное чувство получается от встречи вестей с фактическими успехами немцев и наших безобразиях с упрямо оптимистической пропагандой победы при посредстве Америки.

Эта «Америка» стала похожа на ту Америку, о которой мы, гимназисты, мечтали140, читая на уроках латинского языка Майн Рида. Тот латинский язык теперь похож на печальную необходимость держать экзамен в войне с немцами…

Слова Рузвельта о необходимости обеспечить во всем мире права людей на свободу вероисповедания — слова равносильны полному уничтожению большевиков и звучат как вызов на будущую войну с СССР после поражения немцев.

И вот те, кто не верит в победу немцев над англичанами, смутно надеется на Америку, а другие, веря в немцев, соединяются, говоря автомобильным языком, «напрямую» с победой германской.

Но существуют же большевики, ведут же они, как <1 нрзб.> в Америке, блестящую оборону.

Где голос этих людей, долженствующий оправдать наши мучительные труды за 24 года? Этот мужественный голос подменяется текущей ложью, ставшей почти уже и непереносимой.

— А ты-то сам, Михаил, почему ты молчишь?

582

-Я?

…а что если моя вера в тайные силы русского народа, которые в существе своем стоят выше «господства» (пусть немцев), рождаются в душе в оправдание своей лени браться за беспокойное, неприятное, но необходимое «господство» (власть), что если вся эта славянская распущенность именно и привела страну к большевикам с их запрещением интеллигентской болтовни, именуемой свободой слова и вероисповедания, прикрывающей стремление к бездеятельному покою?

Но ведь за эти-то почти четверть века можно же было одуматься православным мудрецам, перенесшим величайшие страдания? Нашли они в этих мучениях то слово спасительное, которое не могло сопровождать карающую силу большевиков? Вся надежда теперь именно на это слово, и в этом свете настоящего слова, налитого кровью, как теперь понятно презрение, с которым встретил Сталин требование Рузвельта и Черчилля свободы слова. Вот если теперь явится то настоящее Слово, выстраданное и заслуженное, тогда в нем самом будет достаточно силы, чтобы постоять за себя, и большевики как внешняя сила, сделав свое, исчезнут.

…так вот, мой друг, не тужи, что ты не знаешь, что будет завтра: этого никто не знает, ни Гитлер, ни Черчилль, ни Рузвельт, ни Сталин. Ты находи свое значение и преимущество перед внешними политиками в том окончательном смирении, с которым ты ежедневно, ежечасно ждешь Слова: ты должен быть готов, ты должен все силы свои положить на то, чтобы продвинуться в те первые ряды, откуда первые раньше всех услышат это Слово и через него получат власть и силу внутреннего действия.

Смотрю сейчас издали на мою бедную Лялю, перенесшую в жизни своей столько страданий! Вижу ее в этом дерзком взлете в ту сферу, где живут только святые, и в падении с приспособлением для жизни мамы, вижу все в полной ясности и впервые понимаю выпавшую на мою долю роль ее спасителя.

Как писатель, я теперь должен быть во всей собранности внимания к жизни людей, ходящих в ожидании Слова. Наступает

583

величайший момент жизни народов, когда именно и совершаются чудеса.

15 Сентября. С трудом улавливаю отзвуки смысла всего существующего где-то в недосягаемой глубине души, и то иногда мне это кажется от природной лени.

На ходу почему-то читаю «Село Степанчиково» Достоевского141, и меня удивляет готовность автора самого гаденького человечка в его ничтожном самолюбьице, показав, не рассердиться, не уничтожить его, а оправдать. И оправдание это заключается в открывании того же «самолюбьица» в положениях, где оно превращается в «честь», «заслугу», «достоинство» и тому подобное.

По Горькому бы, всех носителей этого подполья надо бы сжечь, вымести, потому что «человек — это звучит гордо»142; по Достоевскому, если и не поднять и не выправить, то принять во внимание наличие этой гадости у всего человека, свойством самой жизни, разделяемой в своем движении на творчество лучшего и отбросы зловонные. «Все ходят до ветру, и чистеньким видом своим мы лишь прикрываем работу желудка», — так приблизительно сказал бы Достоевский. Так он показывает нам как бы кишки души всего человека, своего рода материю души, состоящей из самолюбия, этого навоза-перегноя, выращивающего высочайшие культуры.

Горький свое «гордо» воплощал в босяках, Достоевский свое «свято» находил в униженных и оскорбленных.

Горький выводил своих героев на фашистско-большевистский путь, Достоевский на путь смирения и христианской святости.

Босяки по внутреннему несознаваемому хотению Горького должны бы стать решением проблемы Достоевского, лучезарным выходом человека на свой истинный путь. Но Горький не вывел человека, потому что сосредоточился на самом человеке.

Я же, наверно, чувствуя органическое отвращение к самоволию, обратился действенно к преображению природы, созданию райской среды, в которую должен войти человек. Я ходил около человека, и мое достоинство состоит в том, что я не

584

посмел этот трепет души моей разрешить только литературно, как делали Мережковский, Гиппиус и другие богоискатели.

Горький писал о соколе143, а сам приземлился и мало того! отдал первенство за похлебку. Не только все написанное, а и жизнь его и даже, что всего обиднее, самая смерть его (мнимое отравление) пошли на потребу текущей политики — ужасающее несчастье

Горький однажды сказал мне, что его роднит с Федоровым144 активность. А я думаю, что это именно активность, происходящая все от того же героя того времени сверхчеловека, роднит его с фашизмом и явилась у нас

Скачать:PDFTXT

на самолете. Так теперь и остается: у вождя - фанатизм (идейность), у приспешников - бюрократизм и деспотизм. У фашистов, предполагаю, этот взлет самомнения происходит не на социалистической почве, а на