ковер и, рыдая, стала со мной прощаться. Насилу-насилу-то удалось привести ее в себя.
И она права, в моих словах выражался мой страх перед новой жизнью и больше ничего. Как же иначе? Вся моя поэзия была как призыв: приди, приди! И вот она пришла, та самая, какую я звал и по глубокому моему убеждению лучше «той самой» прошлой женщины с какой-то неведомой планеты. Так зачем же теперь-то мне обращаться к пустыне и вызывать оттуда помощь — поэзию: она со мною теперь, поэзия, я достиг своего…
Но как же мне было и не отступить? До 10-го Марта она не говорила мне ни да, ни нет: ее можно было целовать — это не да, «любишь?», она отвечала «нет», но и это не было «нет»: жди же, она разъясняла, что «нет» относится к ее личному, глубокому, небесному пониманию земной любви, а с точки зрения земной любви, то отчего же, она почти готова…
И вот, имея одно только это «почти», я из-за глупости Аксюши вступил с Е. П. в борьбу за свободу и нанес ей почти смертельный удар. Мое положение было очень трудное. Я почти, почти был на пути русалочьем: идти без конца… И вдруг под влиянием Аксюшиного письма (не могу выяснить, чем это письмо подтолкнуло) крепость моя хотя и не пала, но стала моей крепостью, вошла в состав моей крепости, и оба мы с ней твердыни в борьбе с жалостью.
В связи с этим вопрос: как же нам-то быть?
И пошли они, вопросы жизни, один за другим как вагоны.
Л. Толстой пишет в одном плане душевной жизни, а в «Жень-шене» земной соперничает с небесным (в смысле: дух веет, где хочет). И сразу стало понятно, чем мой детский роман отличается от толстовского.
95
14 Марта. Сегодня в 4 д. иду к Наталье Аркадьевне. И мне идти почти удовольствие: ведь к ее же матери иду, ведь почти что к Ляле самой..
Аксюша всю ночь рыдала, всю ночь не спала, и когда я в 6 у. завел радио, вошла ко мне вся в слезах и сказала:
— Она колдунья.
— Ты с ума сошла!
— А что, вы думаете, ее любите?
— Так люблю, что уйди — выброшусь из окна, скажут: она вернется, постой на горячей сковороде, и я постою.
— Ну, конечно, околдовала. И какой человек возьмет к себе тещу: зачем вам старуха?
— Валерия любит мать, и я буду любить, все что ей дорого, будет и мне дорого.
— Вот и околдовала. И я знаю, когда околдовала.
— Когда же?
— А вот, когда она вам лимончик подарила, в этом лимончике и было все.
И опять реветь, рыдать, и опять несчастный Бой глядит ей в глаза своими печальными глазами, красными. И она это видит, принимается обнимать его и лить слезы на его рыжую шерсть.
Бедная Аксюша, она и не знала, что так любит меня.
С точки зрения ее собственнической любви, как и Ефросиньи Павловны, другая любовь — колдовство.
Ляля — колдунья, и всем, даже лично незаинтересованным «матерям», Ляля — русалка.
А между тем все они в любви рядовые, Ляля же в любви гениальна. У тех любить — движение в род, у нее — в личность, в поэзию.
— Колдунья, колдунья! — повторяла Аксюша. Ничем не мог я унять ее и, наконец, рассвирепел:
— Пусть колдунья! — сказал я,- что же из этого?
— А то, что вся эта любовь на миг один, на минуту.
— Пусть на минуту, — сказал я, — на миг, ты же ведь, девушка, ты этого не испытала.
— Чего?
— Что этот миг один с такой прекрасной колдуньей покажется больше столетия жизни с порядочной церковной женщиной.
96
— Тьфу! — плюнула старая дева и удалилась, убежденная, что все началось от лимона.
Мало ли какое сомнение приходит в голову ночью, когда не можешь заснуть… А при объяснении у нас положено ведь все говорить, и такие мы сами, что все стараемся больше и больше на себя худого взвалить: пусть знает такого, пусть любит такого, а хорошего-то всякий полюбит.
Вот я и выпалил вчера, что мне может будет одиночество необходимо для поэзии: нельзя же, например, молиться вдвоем.
Она так была ужалена этим, что залилась слезами, съехала с дивана на ковер, повторяя «Старик, старик! Десять лет тому назад надо бы нам сойтись, не понимаешь, старик…» Удар мой пришелся ей прямо в сердце: она же и есть сама муза моя, она сама поэзия, и это надо видеть, и кто не видит — тот слепой или старик.
Мне пришлось спуститься с дивана самому на ковер и потом очень скоро…
Когда мы заговоримся, и я устану, и спохвачусь, то начинаю говорить не изнутри, а вне себя, и тогда непременно в помощь себе пускаю руку в ход, и делаю жест рукой в помощь слову, как на кафедре. Она терпит мою внешнюю речь до тех пор, пока я не сделаю жест рукой. Тогда она хватает мою руку и говорит:
— Милый, тут никого нет, кому это ты говоришь и жестикулируешь даже?
Тогда я возвращаюсь к себе и целую несколько раз ее улыбку.
Какое счастье, какое торжество жизни!
Я счастлив и чувствую в праве себя и знаю, что заслужил.
15 Марта, Разговор с Натальей Аркадьевной был итогом борьбы двухмесячной за свое счастье. И мне после того стало спокойно на душе, как победителю: право на счастье оправдано. И какие бы стоны и вопли не были вокруг, если есть в душе чувство этого права на счастье, то жалость больше не мучит.
Есть такое право на счастье у всех живущих на земле существ, без которого сама жизнь земная становится бессмыслицей.
07
И даже еще больше, бессмыслицей становится и самая небесная жизнь, и вера в Бога и в бессмертие. Без дрожжей такого счастья в мире остаются только страдание и жалость с обманом.
План: 15, сегодня: 1) Разумник привезет весть из Загорска. 2) Поездка в Загорск 16-го. Страшный суд. 3) 17-го возвращение и в 12 д. ожидание звонка Ляли.
Все планы разбились. Свидание у Третьяковской галереи (дома нельзя — Аксюша). Пока так и будет до поселения в доме отдыха. Тревожно стало после снисходительного тона ее к матери. Видно, что все это мое сватовство в ее настоящей душе носит полукомический характер. Так оно и быть должно, только мне чуть-чуть страшновато и вспоминаются ее слова: «Я для вас неисчерпаема, а вы для меня можете исчерпаться». Разговаривали об Александре Васильевиче, что неудовлетворенность свою в отношении к ней он прикрывал интересом к математике и нашел в этом удовлетворение, и что-то сделал большое, и пусть ноет, страдает, а на самом деле ему просто хорошо.
Вот что еще, на что я обратил внимание, что наше решение (люблю=люблю) как будто чуть-чуть уже покрывается пылью. Она, напр., сейчас уже брезгует атмосферой Аксюши и не хочет идти в мою квартиру. Впрочем, оно и понятно: отношения пережили форму и могут продолжаться только в иной форме.
Во второй половине дня Кожевникова (очевидно, вызванная Е. П.) с Павловной: привезла больную лечиться в Москву. Остроумный выход: под предлогом болезни явиться и все расстроить. Собрались сыновья, Разумник: Диккенсовская картина.
Самое страшное в этом, что Ляля до того измучена жизнью, что боишься нагружать на нее пошлость в столь огромной дозе — так, а может быть, эта боязнь оттого, что мы с ней еще мало сжились и боишься на нее опереться — это самое страшное: боюсь, что не вынесет она пошлости.
Мелькнула страшная роковая безвыходность.
Позвал к себе на кровать Петю, который мучится над тем,
98
являться ему в Военкомат или полудезертирствовать. Я и начал с этого, и Петя мне сказал, что воевать не хочет, что его товарищ убил финна и бородка мертвого человека, осталась у него в глазах.
— А я бы с ума сошел от бородки, — сказал Петя. После того я и перешел к своей беде.
— Петя, — сказал я, — у меня создается трудное положение.
Молчит.
— Хочешь, расскажу?
-Нет.
— Может кончиться бородкой финна.
Молчит.
-Ну?
— Решайте сами.
Я понял, что дружба наша в этот момент окончилась.
Итак, единственная опора Ляля: она, как надежда.
16 Марта. Ездил на Тишинскую площадь, проверил: все правильно. И составили план действий. Все казалось хорошо, но вечером Лева выступил защитником матери и орал на меня:
— Ты не отец, а ты негодяй, мы не позволим так поступать с нашей матерью!
— Как?
— Так оскорбительно, что твоя новая женка будет ее называть мамой. (Это сделано из моей просьбы у Павловны отпустить меня к женщине, которую я полюбил, а ее я буду считать, как мать, и до гроба буду относиться к ней, как к матери и беречь ее больше, чем жену).
— А ты, двуличник, берегись! — кричит он на беднягу Разумника Васильевича.
Еще кричал Лева мне и ругал, что лишил сыновей близости.
— Чем же я лишил?
— Тем, что завел женку и мыслимо ли нам, после честной своей матери быть в обществе какой-то… Погоди, мы с тебя ордена снимем, а женку твою отнимем, через НКВД.
99
17 Марта. Мое поражение.
Деточки за матушку постарались!
С благословения самой Павловны деточки за матушку постояли. Один ход их заставил меня отступить: этот ход: «мы твою женку от тебя через НКВД оторвем». Из-за этого я полчаса стоял на коленях перед ее кроватью, повторяя: «Прости меня!» Она (Е. П.) рыдала и говорила:
— Боже мой! Большой человек и на коленях стоит.
А я знай, твержу:
— Прости, разреши!
— Прости, разреши, до гроба буду любить.
— Да ведь я же сама люблю тебя…
— Нет, ты больше люби, разреши, уступи!
А она:
— Тогда надо ведь их опять собрать…
(Значит, тут весьма организованно.)
Общее впечатление: сладко ей и трудно, жалко меня, и готова простить, но не допустить.
1) С их точки зрения — это родовое-народное, вся простая Русь такова.
2) С моей точки… это личность.
Моя победа.
Чувство такое, будто с тебя, живого, сдирают шкуру.
Зашел к Е. П., разговорились, и оказалось, что она согласна теперь на мою жизнь с Валерией.
— Прощай, — сказала она.
— Здравствуй, — ответил я. И мы крепко расцеловались.
У Чувиляевых. Ни то, ни се.
Мое поражение.
К вечеру выяснилось, что и Аксюша имеет претензию на комнату, и Павловна, и Петя, и нам с Валерией надо идти вон, и что Загорск тоже не мой, что я гол, как сокол.
18 Марта. Ночь опять мало спал. Но утром почему-то встал с мирным настроением, хорошо поговорил и с Аксюшей, и с Павловной и почувствовал, что если в этом тоне действовать, то все можно устроить по-хорошему.
100
В 12 д. встретились с