Скачать:PDFTXT
Дневники. 1940-1941 гг.

в прошлом, не могу приступить к суду этому, не осудив прежде всех себя самого.

Я осуждаю себя прежде всего за то наблюдательное спокойствие художника, с которым я проходил через нашу суровую жизнь. <Зачеркнуто: Надо бы вовремя положить душу свою за други, как это сделали миллионы моих современников, но я душу свою укрывал и берег.> Положа руку на сердце, я могу сказать, что в поте лица, как Адам, обрабатывал свою землю, не соблазняясь никакими внешними благами, но я проливал пот свой в труде, а не кровь, как сделали это миллионы моих современников.

Было бы мне очень плохо, и я, наверно, не осмелился бы взять голос на этом суде, если бы я ради сохранения души и жизни своей сознательно шел бы на сделки с совестью. Нет! мое сознание всегда упиралось в какую-то изначальную несправедливость, сделанную кем-то при самом моем сотворении. Я всегда, с малолетства принимал с благоговением и переводил на себя самого проклятие изгнанному на землю Адаму в поте лица своего добывать хлеб насущный, доколе… Вот это чудесное «доколе» с детства светило мне через жизнь маяком в том смысле, что мученью моему когда-то все-таки будет конец. Но когда я вышел из детства и оглянулся вокруг себя, то увидел, что при общем положении русского человека просто даже и непристойно удовлетворяться старой заповедью о работе на хлеб насущный в чаянии грядущего «доколе».

Странствуя по родной земле, я всюду встречал этого Адама в поисках земли, на которой он должен бы выполнить заповедь о работе на хлеб насущный в поте лица. Вокруг лежала земля в

385

необъятных пространствах, но вся эта земля была неудобная, а удобная земля была вся занята, и на ней была теснота. Странствующих в поисках удобной земли было так много, и душа у них была отличной от старого Адама с его древней заповедью. Казалось, будто это народился уже второй Адам, обвиняющий самого Бога в том, что он лишил его самой возможности выполнить заповедь о хлебе насущном.

Всю свою юность я сам, лично задетый этой несправедливостью, соединял свою судьбу с судьбой этого второго Адама и вместе с ним искал себе нравственного выхода, и этот выход был один-единственный, — <зачеркнуто: положить душу свою за други> в общей борьбе за жизнь пролить свою кровь.

Но случилось, на пути моих страданий за дело Адамово во мне самом, мой личный талант явился перед моими глазами, как плодороднейшая, невозделанная, никем не занятая земля. И вот я тогда почувствовал страстное желание и необходимость лично для себя в поте лица вырастить сад на этой земле такой же прекрасный, о котором только мечтал второй Адам. Я знал тогда всю правду второго Адама и всем разумом оставался с ним, но душа моя была обращена в сторону создания для людей какого-то возможного прекрасного образа жизни. Все мое поведение было отдано на создание этого образца, и когда пришло время <зачеркнуто: положить душу свою> пролить кровь свою за дело второго Адама, я, виноватый, смотрел на его борьбу, а сам для этой борьбы не мог уже найти в себе силы.

Да, все мои силы отданы были на возделывание земли своей в поте лица: <зачеркнуто: я пот свой пролил, но не кровь> Когда же в борьбе определилась победа второго Адама и священной обязанностью его стало оборонять добытую землю, обрабатывать ее, украшать садами и цветами, я стал показывать образцы, созданные своим трудом, и образцы мои были зачтены и поставлены в мое оправдание.

<Зачеркнуто: Но я с этого и начинал, с этого суда над самим собой: при всем страстном желании я не мог и не сумел положить душу свою за други своя.> Так можно ли теперь упрекать себя в том, что во время борьбы второго Адама я нашел лично для себя особенный путь в той же самой борьбе?

386

На это я отвечу только, что как можно осуждать человека, если он не дезертировал с фронта, а внутренние его особенные способности определяли особенный личный выход из положения…55

Но когда меня поймут и оправдают, я сам открою, сколько раз я сам, робея за свой личный путь, осуждал себя и подчас ненавидел всего себя за то, что не могу не только пот, но всю душу и кровь свою отдать за други. Сознаюсь на самый конец, что и сейчас в себе самом не вижу конца в поисках оправдания окончательного своего личного пути. Пусть даже все меня оправдают и будут мои памятники на площадях и улицы названы будут моим именем, и я буду за это, конечно, благодарить и кланяться во все стороны, но в самой глубине души все [признание мое кажется, как не свое]. Единственное, за что я держусь, это за то, что следующее новое мое произведение оправдает мой путь навсегда, а если оно опять не удастся, то еще следующее, и еще, и еще, и еще, словом, как у Адама в его «доколе».

Новая глава. На своем пути я вел дневники, старался за собой все записывать. Извлечь теперь из этих тетрадок ценного для современности почти нельзя ничего: до того переменилось за это время самое наше отношение к фактам. Вот если бы, когда записывал, да знать бы точку зрения через 25 лет, вот бы тогда записал! Остается рассчитывать только на ту часть памяти, которая, как сито, отсеивает все мелкое и оставляет на будущее все покрупнее…

24 Февраля. Нет на свете звереныша более противного, чем звереныш-человек, и дети сами по себе, кроме немногих, отвратительны. Но если взрослый человек бывает похож на ребенка, то это во всем человеке самое лучшее. И когда говорят «будьте как дети», то этим не хотят сказать, что дети сами по себе хороши, нет, это относится только к людям взрослым, чтобы они, оставаясь, как взрослые люди, умными и добрыми, в то же время были и просты, как звереныши.

(Написано при воспоминании виденного в Загорске: очень древний священник с большой седой бородой, сгорбившись, шел по улице, вокруг него бесилась куча мальчишек, прыгали,

387

бросали в старика грязью и все кричали на него: — Поп, поп, поп! — Он шел молча, сгорбившись, и только уж когда грязь ему попадала в лицо, крестился, поднимал голову и повторял вовсе незлобно: — Ах, деточки, деточки!)

Вечером был Л. В. Катынский, который взялся устроить Джони. После его ухода Ляля накинулась, как обыкновенно, на мои парадоксальные разговоры с Катынским. В ней это болезненное состояние, поврежденность, — впредь это надо иметь в виду. Но теперь я этого в виду не поимел и начал огрызаться. Слово за слово, она вывалила на меня миллион упреков за «эгоизм», что мать ее извел собаками, что туфлями по утрам шлепаю и т. д. Разошлись-разбежались и опять сошлись. Но все-таки надо иметь в виду, что мысль о собственной избушке — эта мысль здоровая, что отпуск друг от друга если и не является безусловной необходимостью, то все-таки много поможет, много облегчит жизнь, избавит от разрядок бытовой неприязни, к которым прибегает бытовой человек. Такая разрядка, как сегодня, не привела ни к какому нравственному раздумью, и, мне думается, в наших отношениях это был первый случай, напомнивший мне бесконечное точение Ефр. Павловны. Единственный нравственный вывод, который можно сделать, это поклясться так же, как при клятве не курить, — обходиться без подобных разрядок. Никогда! Обдумать это, имея в виду, что Ляля не Ефр. Павловна и сама пойдет мне навстречу. (Началось в этот раз с того, что Катынский подтвердил трудность держать собак на 6-м этаже. Между тем Ляля всю зиму думала, что, может быть, охотники так делают и ей надо собак терпеть. Она и терпела, и когда Катынский сказал, что «нельзя на 6-м этаже», она сразу уверилась в моем эгоизме, стала на сторону матери и пошла, и пошла…)

25 Февраля. Истоком моего чувства природы оказалось чувство одиночества, и как только явился друг, у меня исчезло желание уединяться в природе и отпала всякая охота заниматься своими игрушками: ружьями, собаками, фотографией, автомобилем.

388

Я уступил, сознавая свою неправоту, — это очень хорошо. Но, возможно, я уступаю ей иногда и будучи правым, уступаю из-за любви к ней, — это, конечно, тоже очень хорошо: она этим не избалована.

Отдали Джонни в Военное Общество. Ляля теперь днем и ночью видит собачку и жалеет ее. Отдала же она ее из чувства жалости к матери, которую собачка беспокоила. Чувство жалости у Ляли есть настоящая болезнь, и рядом с этой болезнью у нее еще чувство страха. И при наличии таких рабских чувств она живет на свете как человек, питаясь чувством свободы и личного достоинства (как же ей трудно-то!)

26 Февраля. Прошел ровно год, и опять у меня в гостях Клавдия Бор. Сурикова с Бончем. Разговор был о сектантах, о борьбе тех коммунистов и наших за первенство, и как чемреки потерпели поражение, и о том, что вся наша русская жизнь характеризуется этикой всякого рода сектантов и что в подобном положении находятся лишь Индия и Китай. Самое же характерное во всем этом — это вера в возможность духовного перерождения.

Был N., говорил о недобитой интеллигенции, которая по своему гуманизму все еще ориентируется на победу англичан. В советской власти он видит мост к настоящей власти, которая придет после войны. А недобитая интеллигенция держится благодаря евреям. И тут дальше пошел Нилус, а как только появляется аргументом Нилус, в памяти встают еврейские погромы

27 Февраля. По-настоящему русским писателем был только Лесков, — зато он и не был признан (К. Леонтьев, Розанов)56. Ошибка народников в том, что они «народ» понимали как простой народ и смотрели в упор на мужиков. Бонч силится оправдать сектантов перед советской властью тем, что они были против царизма. Между тем время переменилось сто раз, и Бонч не понимает, что это «против» почтенно лишь в истории, в настоящем же требуется, чтобы люди были «за» власть, а не против.

389

Когда коммунисты (Бонн) призвали Легкобытова строить коммуну, Легкобытов потребовал, чтобы Бонч ему подчинился (как «внешний двор»).

Коммунист секты «Начало века» Легкобытов признавал наш коммунизм как «внешний двор» истинного коммунизма и потому, когда они сошлись с Бончем, то Легкобытов потребовал от него подчинения. Бончу это показалось просто смешным, и вся затея рушилась.

Катынский, Семашко и Сурикова сходны тем, что реализуются в добрых делах как люди любезные и тем маскируют идейную свою пустоту («светские люди»).

28 Февраля. Блины. Выступление Умного Пьяницы. В сущности, ни одной мысленки не было,

Скачать:PDFTXT

в прошлом, не могу приступить к суду этому, не осудив прежде всех себя самого. Я осуждаю себя прежде всего за то наблюдательное спокойствие художника, с которым я проходил через нашу