Травке, и эта собака Травка потом вытащила меня из болота.
— Это бывает, — ответил Мануйло, — собака — это, истинный друг человека.
Тут Мануйло ясно вспомнил свой разговор в лазарете с другом своим о правде и, вспоминая, непременно бы скоро догадался подумать и спросить себя: не он ли и был тем самым отцом, кого теперь ищут ребята. И что бы тогда это было!
Митраша мыслью своей ходил кругом около самого главного, а Настя умным сердцем своим почуяла что-то, в Мануйле такое хорошее, будто он им был тоже отец, только не свой родной, а какой-то общий: всем детям отец.
Мануйло всегда засыпал так, что пережитое за последнее время располагалось как бы пирогами на вертящемся тихо круглом столе. Подойдет это что-то к нему, еще неясная, неконченная мысль пирогом, и он ткнет; пальцем в пирог и говорит:
— Катись дальше, ты еще не поспел!
И стол, медленно двигаясь, уносит этот и подкатывает другой.
И так это было всегда: Мануйло не заставлял себя через меру убиваться над думой и каждую новую мысль отводил от себя, как отводит сеятель заботу о зерне, когда оно бывает брошено в землю.
Подкатил сейчас к нему на столе и тот пирог с правдой, как он был начат когда-то в лазарете.
— Поспел! — хотел крикнуть Мануйло.
Но стол вдруг перестал вертеться, и Мануйло уснул.
Вот так точно и вы, и я, и ты, мой друг дорогой, и все люди на всем свете живут с далекой правдой в глубине души. Бывает постоянно, что близенько она возле тебя, стоит только бы руку протянуть, и человек был бы спасен.
Мануйло сейчас был так близок к правде, что еще бы одно мгновенье, и он соединил бы в себе отца с детьми, он уже хотел спросить даже Митрашу о том, как звали его отца, и тут сразу бы открылся путь к нему, и сам бы он непременно отвез их туда в Корабельную Чащу за Пинегой возле Мезени.
Есть у каждого в жизни такое одно мгновенье, и его надо схватить, когда оно близко приходит, И когда упустишь его и поймешь, то в горе хочется на все махнуть рукой и жить как придется… Один только свет остается, одна надежда на то, что чудесное мгновенье когда-нибудь снова вернется и еще больше и лучше будет: каждый на каждого будет глядеть и догадываться о самом его главном, о том, что у самого сердца лежит.
Глава девятнадцатая
Время такое, когда бывает на дню сто перемен. Так было и на присухонской низине. Днем казалось — вот-вот все оборвется, и пойдет большая вода: все болотные кочки уже потонули в воде, и так держалась вода все прибывая до тех пор, пока не кончилась вечерка, не погасла лимонная заря, не уснули все перед глухариной охотой. Засыпая, все рассчитывали через какие-нибудь два-три часа плыть водой на Красные Гривы.
Когда уснули охотники, вдруг на небо вышел месяц, а на земле откуда-то взялся мороз, и скоро заковал всю пойму, Да и как еще заковал! ступи человек — и не провалится.
Простые люди думают — это приходит весной уже не сам мороз, а его внук. Сам могучий дед Мороз теперь уже кончился, пришел его слабенький внук. Будь это настоящий мороз, так бы этой перемене и остаться. Но вдруг среди ночи опять все переменилось: ветер потянул с юго-запада, небо закрылось, повалил снег крупными хлопьями, в один час вся пойма стала; как одна широкая белая скатерть.
Такая нежданная пороша обманула даже нашего старика Силыча. Он вышел из шалаша, оглянулся вокруг себя, ногой твердо на лед наступил и поверил.
— Ему это было на руку тихонько идти до самого тока, нем мучиться с яликом между кочками в темноте.
Обрадованный морозом, он весело сказал:
— За дедом внук пришел!
Кругом почесался, что-то на себе подтянул, где-то привязал, что-то пхнул в карман, застегнулся, подпоясался, надел на себя «Крынку» и степенно по льду между кочками зашагал на глухариный ток Красные Гривы.
После Силыча проснулись и наши первые в Вологде глухариные охотники братки и тоже, как старик, были обмануты морозом. Очень уж выходило соблазнительно: чем пробиваться водой на ялике, а в лесу все равно ялик бросать, куда лучше прямо из шалаша идти пешком по морозцу на Красные Гривы.
И, собравшись, подумав — чего бы не забыть, слепой и глухой, два лучших охотника на глухарей, с одним-единственным ружьем на двух, как на одного, зашагали.
Рука слепого была за кожаным поясом у глухого, и чуть что, слепой Павел тянул за пояс глухого Петра и pro одерживал.
— Чего ты? — тихо спрашивал зоркий Петр, устремляя глаза свои в темную даль.
— Звенит! — отвечал Павел.
И так они ждали, один ушами, другой глазами.
Так бывает, и это скорей всего лось переходил пойму, и под ногами его звенели, разлетаясь в стороны тонкие льдинки. Потом, когда лось, одолев пойму, перебрался в лес и там затих, Павел говорил:
— Пойдем, больше ничего я не слышу.
Тут опять слепой крепко ухватился за пояс глухого. — И так они шли.
Может быть, на всем севере нет охотника лучше Мануйлы, но в этот раз и его обманула погода, как маленького: он то же самое поверил: мороз продержится, и можно будет по морозу пройти на ток в лес и вернуться в свой шалаш на Выгоре.
Как ни подумать бы такому опытному охотнику о том, что вода на носу, и вся держава лесная может в какой-нибудь час оборваться и к утру вся пойма сделаться морем!
В этом разбираясь, так надо понимать, что идет такой смельчак до последнего часу по закону и верит в закон, а если выйдет какое-нибудь случайное беззаконие не от себя, так чего же бояться случая: все мы видели, русские люди, где наша не пропадала!
Мануйло без часов знал часы, как петух. Тронув Митрашу, он шепнул ему:
— Сам подымайся, а девочку не буди, пусть ее спит.
— Это не такая девочка, — ответил Митраша, — ее не удержишь, Настя, подымайся на глухарей!
— Пойдемте! — ответила Настя, вставая.
И все трое вышли из шалаша.
Хорошо пахнет болото первой весенней водой, но не хуже пахнет на нем и последний снег. Есть великая сила радости в аромате такого снега, и эта радость в темноте понесла детей в неведомые угодья, куда слетаются необыкновенные птицы, как души северных лесов.
Но у Мануйлы в этом ночном походе была своя особенная забота. Вернувшись недавно из Москвы, на ходу он от кого-то слышал, будто Красные Гривы этой зимой пошли под топор. Кто это сказал, где было сказано? Теперь вспоминал Мануйло и не мог вспомнить, и начал уже подумывать, не обманулся ли он, не во сне ли ему это почудилось.
Так дети шли в темноте, доверяясь ногам, слушаясь ног, как днем слушаешься глаз. И по-другому стали чувствовать землю: тут был еще глубокий снег, сейчас скованный настом. По насту они пошли, как по скатерти, и даже еще лучше: наст не проваливался, но как бы чуть-чуть пружинил, и оттого выходило идти веселей.
Вспомнив на такой дороге о порубке глухариного тока Красные Гривы, Мануйло решительно сказал:
— Набрехали!
Только это сказал — нога донесла ему о чем-то совсем другом, чем пружинистый наст.
Перещупав свой путь ногами в разные стороны, Мануйло скоро понял, что у него под ногой была засыпанная порошей ледянка: дорога ледяная, устроенная в зимнее время для вывоза круглого леса на берег реки.
— Плохо наше дело! — сказал он.
— Митраша спросил, отчего дело плохо.
Мануйло указал Митраше ледянку.
Помолчав, он сказал печально:
— Простимся, детки, с Красными Гривами!
Митраша понял, что Красные Гривы с глухариным током этой зимой срублены и окатаны на сплав к берегам.
— Назад? — спросил он.
— Зачем назад? — ответил Мануйло, — ток недалеко отсюда, пойдем поглядим, о чем думают теперь глухари.
Силыч стороной шагал на ток и на ледянку не вышел. Он знал такой прямой путь на ток, что каждый год выходил прямо на песню и теперь ощупью все шел, шел, и, наконец, вроде как-бы что-то ему почудилось, он остановился.
А он знал — темнее всего бывает перед рассветом.
Вокруг не было ни одного высокого дерева, кругом кусты, подлесок, а самого леса не было вовсе.
Но мало ли чего ночью в лесу ни почудится. Поняв чутьем сейчас самое темное время, Силыч стал слушать и ждать…
Так и братки тоже в темноте, угадав место тока, затаились.
В это самое время как раз и подкрадывался к людям тот час, когда начинается и как бы бросается дружная весна всей водой на дело человека.
В это самое время как раз и подходит тот страстно ожидаемый охотниками час, тот крылатый час в природе, когда спящая красавица пробуждается и говорит: «Ах, как долго я спала!»
Началось это где-то на каком-то дереве, на какой-то очень тоненькой веточке, по-зимнему голой. Там от сырости скопились две капли — одна повыше, другая пониже.
Наращивая на себя сырость, одна капля отяжелела и покатилась к другой.
Так, одна капля догнала на ветке другую, и, соединенные, отяжелев, две капли упали.
С этого и началась весна воды.
Падая, тяжелая капля о что-то тихонечко тукнула, и получился от этого в лесу особенный звук, похожий на: «Тэк!»
И это как раз был тот самый звук, когда глухарь, начиная свою песню, по-своему совершенно так же «тэкает».
Никакой охотник на том расстоянии, как это было, не мог бы расслышать этот звук первой капли весны.
Но слепой Павел отчетливо услыхал и принял, ее за первое щелканье глухаря в темноте.
Он дернул Петра за пояс.
А Петр сейчас в темноте был такой же слепой, как и Павел.
— Ничего не видно! — шепнул он.
— Поет! — ответил Павел, показывая пальцами на место, откуда шел звук.
Петр, усиливаясь в зрении, даже рот немного открыл.
— Не вижу, — повторил он.
В ответ на это Павел зашел вперед, протянул руку к Петру и тихонечко подвинулся. По-настоящему нельзя бы шевелиться, когда слышишь это глухариное капанье, но Павел так привык верить своему слуху, что разрешал себе всегда, если слышал, немного подвинуться.
Так братки и подвинулись.
— Нет, — шепнул Петр, — я не вижу.
— Нет, — ответил Павел, — это не глухарь, это капли с веточек капают, видишь это?
И опять показал.
Теперь душа охотника была отдана ожиданию глухариного пения, и ему было совсем невдомек, что это вода идет, что им теперь выхода из леса не будет. Его занимало сейчас только одно: среди тэканья капель услыхать к понять глухаря.
Вдруг какая-то никому неведомая птичка спросонья не сказать прямо, что запела, а как бывает