жизнь природы, то поймешь отдельно каждое существо, и они тем самым скажут о себе, а ты людям о них скажешь словами.
Так выпало мне на долю обращать поведение живых существ в слова, и вот отчего миллионы людей проходят, и от них не спрашивают жизнеописания, с меня же спрашивается.
Из старых писателей Грибоедов чудесно сказал: «Пишу, как живу, и живу, как пишу».
Таков и мой идеал: достигнуть в словесной форме согласия ее с моей жизнью.
Больше всего из написанного мною, как мне кажется, достигают единства со стороны литературной формы и моей жизни маленькие вещицы мои, попавшие и в детские хрестоматии.
Из-за того я их и пишу, что они пишутся скоро, и, пока пишешь, не успеешь надумать от себя чего-нибудь лишнего и неверного. Они чисты, как дети, и их читают и дети, и взрослые, сохранившие в себе свое личное дитя.
Мне представляется, что они живут, эти мои безделушки, как белки на елках, и, будучи литературными вещами, имеют свое определенное поведение, как всякое живое существо. Эти вещицы, как мне хотелось бы верить, будучи сделаны рукой человека, в то же время живут среди многих сотен тысяч людей, как существа природы.
Тут-то вот и спрашиваешь: «Каким же ты должен быть сам, ты, способный создавать существа почти живые, а иногда и получше многих живых?»
Когда разглядываешь годовые кольца древесины на пнях или в лупу разглядываешь разветвления в зеленом листе, то с удивлением видишь: ничего не повторяется. Ничего друг с другом не складывается, а вместе все делают одно: растят древесину и поднимаются к солнцу выше и выше.
Явно становится для каждого, что движение в природе всем живым существам вменяется как закон, и другой закон живого существа, чтобы каждый двигался по-своему, скажем, имел свое собственное небывалое у всех других поведение.
И я сам, все равно, кто я, писатель или земледелец, должен иметь и, наверное, имею свое собственное, единственное и небывалое в мире. Вот бы найти, вот бы задержать, вот бы его понять!
В молодости, бывало, споришь и дерешься из-за того только, что мысль, за которую держишься, не своя. И другой, кто спорит с тобой, тоже за чужую мысль стоит.
Но теперь у меня есть своя собственная мысль, и я далек от того, чтобы ее навязывать. Откровенно сказать, я затем ее выставляю, чтобы глубже понять себя.
И сейчас я пишу не для того, чтобы начать какой-нибудь спор. Сейчас по привычке смотрю в чистое зеркальце, называемое «природой», и сравниваю, как мое же собственное чувство, моя же мысль показываются в этом зеркальце. Миллионы миллионов всяких существ и каждое по-своему в нем показываются. Они силятся сказаться в реве, свисте, ржании, лае, щебете. Так почему же все хотят сказаться по-своему, я же, посвятивший свое поведение в жизни на службу слову, буду молчать о себе?
ТРУДНОЕ ПРИЗНАНИЕ
Дурные дела обычны и многочисленны, как мелкие насекомые, а добрые дела всеми любимы и непременно требуют для своего подтверждения выхода на сцену самой личности, самого героя. Они требуют, чтобы ты не только на словах показывался, но вышел бы сам, и все бы услышали и увидали не только слова, но и дела. Все бы сказали: «Вот хороший человек! За ним правда».
Вот отчего если приходится раскрывать свою душу в автобиографии, то гораздо легче раскрываться самому в своих грехах, как делал Руссо, чем в добродетелях, как мне хотелось бы раскрыться самому.
У писателя в такие глубоко преклонные годы, как мои, вполне естественно и законно от чистого сердца может возникнуть потребность проверить, в чем сходятся его слова с его поведением и в чем они расходятся.
Значит, не будем понимать так, что человек пишет о себе из тщеславия или прячется за ложное смирение. Скажу наперед, мне очень хочется, чтобы моя биография показала бы: я жил, как писал, и писал, как жил.
ВЫСШАЯ ОТМЕТКА
В нашей старинной гимназии отметка за поведение могла быть только высшая — пятерка. Всякие другие отметки объединялись общим именем: «волчий билет». И с ним выгоняли из гимназии.
Сколько ни обижался я на старую гимназию, но необходимое высшее единство отметки за поведение берегу в себе как единственную для себя возможную и понимаю ее, как древний человек понимал свое первородство.
Может быть, даже в таком сопоставлении, как древнее первородство и наша нынешняя необходимость каждому быть самим собой, быть личностью, перекликаются. Там было — один первородный в семье, здесь открывается возможность каждому сделаться первым в своем окружении.
Мало ли сиживал я в карцере, но отметка за поведение, пока не выгнали, оставалась высшей, неопороченной и, если хотите, непогрешимой. И выгнали меня не с дурной отметкой, а с «волчьим билетом».
Так она, непогрешимая отметка, и до сих пор сохраняется в моей душе, и, может быть, оттого мне кажется, будто к хорошим произведениям искусства есть какой-то неведомый путь поведения.
Знаю очень хорошо, что если бы я вслух сказал среди поэтов и художников о каком-то поведении, то все бы смеялись. Я это знаю и таю про себя мысль о том, что в художественном произведении есть какое-то настоящее творческое поведение. И уже самое мое тайное — это что я кое-что в этом понимаю. Больше! С каких-то лет меня стало неудержимо тянуть выйти куда-то в люди и все им рассказать о том, что я таю.
И еще больше: бывает, и высказываюсь, но при этом всегда тайный голос меня упрекает: не есть ли такое высказывание — свидетельство наступающей старости, не лучше ли в другой раз не идти напрямую к читателю, а сделать новое усилие и написать новое произведение в художественной форме. Вот до сих пор всегда я слушался того голоса и это новое усилие понимал в себе именно как поведение: сдерживать в себе понятие и открывать образы.
Примероз такого усилия мог бы я назвать множество, но чаще всего мне приходит в голову оно, когда я вспоминаю одного рыбака.
Очень осторожно верю про себя, но никому об этом не говорю, что я настоящий писатель и даже иногда в этом понимаю свое большое счастье. Хуже всего на свете для меня нравственное одиночество, тут же за своим любимым делом я всегда в обществе самых хороших людей.
Вот это и есть истинное счастье: работая, быть всегда в обществе хороших людей. Стоит мне только теперь в чем-нибудь запнуться, я позову одного из этих великих друзей, и он мне подскажет. И сейчас то самое желанное, о чем мне хочется сказать, я слышу опять от Грибоедова: «Пишу, как живу, и живу, как пишу».
Мне и хочется теперь больше всего написать такую книгу, чтобы совершенно откровенно показывала мою собственную жизнь как поведение художника, а с другой стороны, была бы художественным произведением.
Как это сделать?
Раздумывая об этом, я вспомнил из своей скитальческой жизни одного рыбака. Он вытащил из озера огромную щуку и с ней прошел по селу. Голова этой щуки торчала выше плеча рыбака, и продетая сквозь жабры веревочка не давала щуке дальше съезжать по спине. Хвост же рыбий, хотя человек был очень высокий, волочился по земле и поднимал пыль.
— Вот это счастье! — сказали на селе.
Так было и мне, когда я начал писать охотничьи рассказы, то же самое говорили:
— Вот это талант!
И я думал, думал об этом и спрашивал сам себя: что же это значит «талант»?
Как не чувствуешь своего голоса, записанного на пластинку, так сам и своего таланта не чувствуешь. А люди понимают талант как заготовленное от рождения счастье.
Признаюсь, был я в отношении себя, конечно, доволен похвалами, но не удовлетворен.
Это самое переживал, по-моему, и тот счастливый рыбак: ему казалось он сделал особое усилие и заслужил свою щуку, они же его усилие называли «счастьем».
Село было большое, народу встречалось много, и все говорили:
— Какое счастье, как же ты ее вытащил?
Рыбак спокойно и чуть-чуть насмешливо всем отвечал:
— Без труда не вынешь рыбку из пруда!
Сколько лет прошло с тех пор, не помню, но рыбак не только не выходит из памяти, а, напротив, все яснеет, и бывает, что я даже сам себя понимаю теперь по тому рыбаку и на похвалу «таланту» повторяю про себя: «Без труда не вынешь рыбку из пруда!»
Мне теперь кажется, что в искусстве поклонники таланта для того это и выдумали «талант», чтобы носителя счастья сделать своим идолом: прославляется идол, а сам творец, вложивший в достижение своего счастья столько героического труда, особого, рискованного, бывает мгновенного, забывается.
Труд, конечно, бывает разный, начиная от рабского повторения удара весла на галере, кончая свободным трудом художника.
Мне бы хотелось понимать форму свободного труда, как об этом говорит Грибоедов, а творческое поведение я понимаю как усилие в поисках своего места в общем человеческом деле и как долг в этом общем деле оставаться самим собой.
Мне всегда казалось, что каждый человек, если он добьется такого своего места в жизни, приносит для всех непременно что-нибудь новое, небывалое, и в этом и есть все наше творчество.
Я хочу взять свою собственную жизнь правдиво и вывести из нее поведение художника. Но нет, еще больше чего-то мне хочется…
Вот что я думаю: что, если бы не только художник, но и всякий бы понимал истоки своего труда и находил бы управление в личном своем поведении…
…Подумайте же, ведь это был самый простой рыбак, а между тем сказал такие мудрые слова! Эти слова каждый художник может включить в свое поведение как особое первоначальное усилие.
Без этого особого личного усилия в море искусства никто не поймает свою золотую рыбку.
ЗВЕНО ДВЕНАДЦАТОЕ
КАК Я СТАЛ ПИСАТЕЛЕМ
Чтобы рассказать, как я стал писателем, мне нужно самому взять себя, как ученые берут капельку чего-нибудь на стеклышко и рассматривают под микроскопом: себя взять самого и размотать весь клубок поведения своего, намотанного на талант, как клубок ниток на щепочку.
Эта мысль пришла мне в голову в связи с моей внутренней уверенностью в том, что талант сам по себе и к чему-нибудь есть почти у каждого, но так называемые бесталанные люди не хотят или не могут по какой-нибудь слабости организовать свою жизнь согласно с талантом. Когда я взялся за перо, я был в этом до того уверен, что писал и думал о бесталанных, будто я открываю им, бедным, путь свободного, радостного труда. Мне казалось, что когда меня напечатают и поймут, то вот тут-то и будет достигнута желанная моя цель, что я вообще для примера пишу, но не для того, чтобы отличиться перед людьми.