Скачать:TXTPDF
Кащеева цепь

света на солнышке снег. Меня грязь напугала, та самая, как вы ее описываете в «Детстве», и у вас тоже эта жажда чистоты воплощается в бабушке.

У Бебеля же давался выход к женщине будущего через мировую катастрофу. Ничего похожего на такую романтическую катастрофу не было у Маркса, но у Бебеля, в его творчестве, было даже прямое обещание близости: мы будем свидетелями, как мир переломится и настанет желанное будущее.

В детстве няня внушала мне это чувство конца и собирала в мешочек свои ноготки, чтобы, когда затрубит архангел, эти ноготки бы срослись и можно было бы с помощью их взбираться по какой-то стене. Бывало, вечер настанет, только глядишь, только и ждешь и высматриваешь из темного окна: не началось ли, не загорается ли уже край земли и неба? Потом, когда вера эта в светопреставление прошла, ничто бы не могло меня вернуть к ней: ни музыка, ни поэзия, ни вдохновенная мистерия. Меня возвратила к этой вере цифра: Бебель, этот народный трибун, действовал на воображение счетом, и к моему возрасту как раз это и пришлось.

Но мировая катастрофа не наступала, и мало-помалу эта женщина будущего у меня превратилась в мою родину, и любовь к ней повела меня по пути странничества: я стал писать о земле, о птицах родных и зверях, как будто я родину свою потерял и она стала показываться мне в этих ветках, почках, березах, птицах, зверях…

Очень уж хорошо о перепелах пишете, — сказал Горький, — до чего здорово о перепелах!

И, заметив, что мы отбились своим разговором от общества, вдруг всем сказал:

— Предлагаю просить Пришвина рассказать нам о перепелах!

Я не отказался, рассказывал о ловле сетью перепелов с такой подробностью и увлечением, что до крайности заинтересовал своим рассказом Шаляпина. Не сомневаюсь, что рассказ мой возбудил в нем чувство соревнования, и после меня он с особенной выразительностью стал нам рассказывать, как он мальчиком в Казани гонял голубей.

В его рассказе все было так талантливо и необычайно, что все забыли о моих перепелах. В нашем хохоте стали принимать участие и люди с салфетками на плечах. Закончив вечер, Шаляпин им дал на чай сто рублей, — какие большие деньги это были в то время!

— Помните Шаляпина! — сказал он.

Я хорошо помню, с какой иронией поглядел тогда Горький на эту сотенную бумажку и тут же мне сказал:

— Вот это жизнь, а не как у вас — житие.

РИЖСКОЕ ДЕЛО

Рассказав теперь эту беседу с Горьким, я лет на десять забежал вперед того времени, в котором я впервые почувствовал возможность сделаться писателем. В то время я был в Риге студентом и после Кавказа пришел на практическую работу в социал-демократическую партию под руководством Данилыча (Василия Даниловича Ульриха).

Не один я пришел к этой опасной работе. Большинство юношей — моих товарищей, комсомольцев XIX века, в той или иной степени были под влиянием Женщины будущего и отличались от меня только тем, что я по своим способностям мог больше сказать, они же — больше делать, чем говорить. Не моя в этом вина: я старался делать больше всех, но я был юношей, до последней крайности неспособным к политической работе.

Мое положение в подпольной работе было почти как положение слепого на военной стрельбе. Я был чрезвычайно доверчив, влюбчив в человека, не умел вовремя догадываться о нужном, когда все молчат, плохо выдерживал в себе мысль, болтал.

Но самое главное, из чего вытекали все политические мои недостатки, это что логические выводы ни малейшим образом не убеждали меня. С огромным трудом перечитав всех классиков-экономистов от Смита до Маркса и новейших социологов — Зиммеля, Риля, я делал выводы с помощью их о текущих событиях. Но приходил на собрание более решительный, разбирал логический мой вывод, и я, вместо того чтобы защищаться и спорить, тут же на собрании раскаивался, брал все назад и подчинялся своему противнику и верностью этой новой идее поправлял свою логическую ошибку.

Я очень страдал от своих неспособностей, очень мучился и не мог, как теперь, утешиться и оправдаться своим исключительно образным мышлением. Из экономистов только черствый Рикардо совсем не поддавался моему тайному переводу рассуждений экономистов на язык образов.

Неспособный доверять логическим выводам, я про себя перешептывал выводы Маркса на образы, и какая-нибудь Марксова Золотая куколка, в которую превращаются все товары, и рядом с ними все человеческие ценности: дружба, любовь, искусство — в моем сердце переделывалась в сказочно-злое существо, вроде Кащея Бессмертного, и так все: Прибавочная стоимость, Экономическая необходимость, Акушеры, облегчающие исторические роды нового общества, и в особенности знаменитые, как это уж я сам назвал, Врата обмана. Через ворота фабрики, на которых написано: «Посторонним вход воспрещается», — Маркс вводит читателя посмотреть, как обманывается рабочий и как обирается он в момент своего производства.

Насколько я могу сейчас вспомнить, этот перевод «Капитала» на язык моего сердца порождал во мне какую-то сказку, в которой я сам играл тоже немалую роль, вроде обманутого самим богом Адама: бог велел в поте лица обрабатывать землю, а сам землю эту отдал в руки богатых. Так нет же, не дамся, твоей же заповедью буду добывать себе землю! В таком роде я вел пропаганду среди рабочих в Риге, и Капитал, превращаемый мною просто в Обман, был им чрезвычайно понятен, и всемирная катастрофа в образе светопреставления, и безземельные Адамы, и в особенности Женщина будущего.

Общими усилиями мы, безусые мальчишки, в отношении чистоты Женщины будущего до того довели рабочих, что первое активное выступление их в Риге началось погромом публичных домов.

Хранится ли где-нибудь в архивах это рижское дело, на котором бывший тогда товарищ прокурора, известный потом Трусевич, сделал себе блестящую карьеру в министерстве внутренних дел царской России? Пусть оно и пропало, но я до конца жизни буду память о нем хранить в своем сердце как свидетельство самой жизни о том, что чистейшие романтические мечты юношей и рабочих с простыми, неиспорченными душами в существе своем вполне реальны. Они были так реальны, что не только можно было их воплотить в жизнь, чтоб разгромить публичные дома Риги, но и кое-кому сделать на них себе карьеру начальника полиции…

После тюрьмы и ссылки за эту Женщину будущего мне удалось вырваться в Германию, там явилась возможность хоть ежедневно бывать на рабочих собраниях социал-демократов. Очень просто на этих собраниях познакомился я даже и с самим автором «Женщины будущего» — Августом Бебелем. Та же немецкая деловитость, практичность привели меня к необходимости чему-то учиться в Германии, что-то знать для того дела, которому я служу. Если же глубже посмотреть, то тут, конечно, играло роль и полнейшее отсутствие у тогдашних немецких руководителей того, что я теперь робко называю «общественным романтизмом».

Неизгладимое впечатление в памяти моей оставила встреча в Тиргартене коляски Вильгельма II и поведение друга моего рабочего социал-демократа, у которого я жил на квартире. Никогда русский диакон при встрече архиерея не кадил с таким умилением, как приветствовал взмахами своей кепи этот социал-демократ рабочий своего императора.

Много на чужбине собралось в мою душу, но суждено было, что как раз тут-то, на этой встрече с императором, и треснул мой роман с немецкой социал-демократией, и это пошло мне на пользу: я крепко взялся за ученье и в течение двух лет не только подготовился к государственному экзамену, но между делом прослушал лекции многих знаменитых профессоров по истории, философии и наукам общественным.

Во время этого ученья относительно утраты горячего чувства к рабочему движению я рассуждал, как все в таких случаях при утрате своей юношеской мечты: рабочее дело есть дело, а не поэтическая мечта. Как ночь сменяется днем и год годом, так и социализм сменит капитализм, а к чему мне самому приложить руки, это будет видно, когда я выучусь немецкой науке и вернусь на родину.

ИГЛА ПРОФЕССОРА

После этого какого-то добросовестного сна я очнулся земским агрономом в городе Клину Московской губернии, и тут-то опять чувство природы, определившее меня в агрономы, привело меня в противоречие с той «природой», которую так неумело и тупо возделывали наши крестьяне. Тогда, в юности, в политической партии, при неспособностях даже, меня вела моя мечта, и я узнавал ее в товарищах. Теперь, в этой земской работе среди робких либералов, в моей душе ничего не осталось, я был совершенно один: я погас и заболел непонятной мне душевной болезнью. Корни этой болезни, несомненно, питались моей мучительной и неудавшейся любовью к исчезнувшей невесте.

Самое тяжелое в этой болезни было то, что я чувствовал себя виноватым перед людьми здоровыми и таил от них свою болезнь.

Мне теперь думается, не из глубоких ли недр живой природы исходило это напряжение сил для укрывания своей тайной болезни. Так бывает на трудном перелете гусей, когда один из них начинает замечать, что силы его падают. Этот гусь уже знает инстинктом своим, что усталость надо скрывать, иначе товарищи неминуемо заклюют отстающего. И оттого он напрягает все силенки свои последние, чтобы только укрыть от спутников свою слабость.

Случалось, превозможешь себя, нарочно что-нибудь расскажешь веселое, а оглянешься вокруг: никто не смеется и только странными глазами глядят на меня.

А то, напротив, когда все серьезно что-нибудь обсуждают, вдруг вспомнишь наперекор всему что-то свое и улыбнешься. Кто-то заметит и спросит:

— Вы чему?

— Так, я своему.

И опять на тебя поглядит странный глаз.

Да, я был очень болен и в сто раз свою болезнь увеличивал тем, что боялся открыться больным среди здоровых людей. А вокруг были только здоровые, и деятельность моя агронома была самая здоровая деятельность и направлена была на общественное здоровье, на борьбу с кулаками. Мы, от земства, покупали по оптовой цене железо кровельное, гвозди, сельскохозяйственные машины, орудия и продавали их дешевле, чем кулаки. И в этой здоровой, честной, полезной деятельности, окруженный только здоровыми, я чувствовал себя как отстающий гусь и вечно в страхе ждал, что слабость моя откроется и здоровые гуси меня заклюют. Затаиваясь, иные в таком состоянии подполья завивают душу свою в спираль злобы, я же, напротив, часто думал, что именно я-то и плох, и не раз даже мне приходило в голову, что люди своих больных пережалели, и следовало бы им больше пожалеть тех здоровых, кто напрягает все силы в борьбе.

Тайна моей болезни была в том, что я стал с некоторого времени бояться острых предметов: кос, ножей, плужных отвалов и всего такого, чем я торговал ежедневно в земском складе. Каждый раз, как я видел острый предмет, меня тянуло схватить его и

Скачать:TXTPDF

света на солнышке снег. Меня грязь напугала, та самая, как вы ее описываете в «Детстве», и у вас тоже эта жажда чистоты воплощается в бабушке. У Бебеля же давался выход