кудрявить тихую гладь воды, как Сережа тоже поднялся сюда на лавочку, проводил путешественников глазами до поворота реки, где лодка скрылась, всплакнул и пошел. Синий сзади пошел за Сережей.
Возле женской гимназии Сережа умерил шаг и стал прохаживаться взад и вперед. Синий тоже стал прохаживаться по другой стороне улицы. Начали с разных концов показываться маленькие и большие гимназистки. Сережа каждую оглядывал, наконец, увидев одну, похожую на молодую козочку, подошел к ней, передал письмо и направился в мужскую гимназию, за ним вплотную сзади пошел Синий. Сережа вошел в калитку гимназии и, только Синий за ним туда ногу поставил, вдруг с той стороны другой Синий закричал:
— Ивано Паромонов!
— Бежи скорей, свиней резать начали.
Оба Синие сошлись на середине улицы и во весь дух пустились бежать в ту сторону, где начали резать свиней.
Только уже когда в городе появились объявления о трех сбежавших гимназистах, Синий явился в гимназию и дал свои показания. Прикатил в гимназию на шарабане становой Крупкин, за ним следовала телега с двумя полицейскими. Хорош и могуч был в гимназии знаменитый истребитель конокрадов, багрово-синий и весь наспиртованный. Гимназисты всех классов видели, как Заяц и Обезьян в своих синих виц-мундирах вертелись около громадного грузного человека, будто они были бумажные, долго ему что-то рассказывали и просили ни в каком случае не применять оружия.
Услыхав про оружие от бумажных людей, становой сказал:
— Едрена муха!
И не обращая больше на них никакого внимания, вышел из гимназии, сел в тележку и покатил. За ним покатилась телега с полицейскими.
— В Азию поехали! — сказали гимназисты.
От Веры Соколовой уже в двух гимназиях было известно и шопотом передавалось из уст в уста, что поехали именно в Азию.
— Как бы не вернули в гимназию?
— Ну, уж, брат, нет, — вспыхнул какой-то горячий гимназист, — теперь уже их не догонят.
Мало того, гимназисты — синие прасолы сошлись опять и обсуждали дело серьезно.
— Конечно, — говорили один, — Крупкин ловкач, да ведь мальчишки тоже отчаянные.
— Опять у них вода, — говорил другой, — река быстрая и сама несет лодку, а ему нужно погонять и погонять.
Весь город ожил. Спросись вперед у любого, каждый бы рассмеялся над путешествием в Азию, ну, а как уж уехали, так стало многим казаться, что хорошо, и отчего бы им и не доехать до Азии. Все спящие на ноги стали и с радостью передавали друг другу: три бесстрашных гимназиста уехали от проклятой латыни в Азию открывать забытые страны.
—————
Как раз в эти золотые светлые сентябрьские дни, на воле, о которой столько пишут и мечтают на лавочках, глядя в синюю даль, на этой настоящей воле был осенний перелет птиц с севера на юг над реками быстрой Сосной и тихим Доном через теплые моря на берега Малой Азии. Курлыкали журавли и, расстраивая свои треугольники, спускались отдыхать на низком берегу Сосны. Гуси строгими кораблями торжественно летели, отрывисто переговариваясь; они ночевали вместе с утками на воде, выставляя на всем берегу сторожей. Лебеди совсем не отдыхали и летели так высоко, что только по серебру их груди в чистом воздухе и по каким-то гармоническим, особенным ладам можно было догадаться о них. Белые рыболовы, чайки разных пород еще не трогались и вились на своих гнутых крыльях у самой воды.
Этого наш Курымушка еще никогда не видал и не мог видеть, это можно почувствовать всей душой, только если сам сжег за собой корабли и сам вступил в этот птичий путь, исполненный всякого риска, всяких опасностей. Тогда уже знаешь наверное, что и они там в воздухе не просто кричат, а так же, как мы, разговаривают. Хорошо было, что Рюрик с пяти лет был на охоте со своим отцом, все это знал и умел все объяснить, скажет: «лебедь!» и Курымушка на всю жизнь от одного слова знает, как летят лебеди и что это значит, скажет: «гуси!» и вот что-то очень серьезное, строгое залегает в душу от гусиного полета. Какие-то маленькие пичужки, серебрясь, попискивая штук сорок зараз, как стая стрел просвистят; подумать только: завтра они перехватят Черное море! Хорошо на минутку выйти из лодки, выглянуть из-под кручи берега в поле и хоть, не подкрасться, где тут подкрасться в открытом безлесном поле! — а просто посмотреть, как без людей хозяевами в полях ходят на длинных ногах журавли. Раз так видели дроф и даже пустили в них пулю из штуцера: столбом взвилась пыль от удара пули о землю, дрофы разбежались, тяжело полетели, встретились в воздухе с цаплями, не понравилось вместе и разлетелись в разные стороны: цапли к реке, дрофы в степь. Страшно было в первый раз выстрелить из настоящего ружья, но виду Курымушка не подал, туго прижал ложу к плечу, выстрелил, но промахнулся. В другой раз Рюрик ему крикнул во-время: «мушку, мушку!». Он мушку навел, и летящая чайка упала; ее с радостью присоединили к мясному запасу в корме. И так весь день прошел, и куда это лучше было, чем самые мечты о забытой стране: это Курымушке надолго осталось, что мысль про себя не обман, как все говорят, а и вестник прекрасного мира.
Под вечер странно стали смыкаться впереди берега, кажется, кончилась река, вот, вот лодка в берег уткнется, а смотришь — опять берега широко расступаются, проехали и опять смыкаются, будто хотят лодку взять в плен. Позднее все стало как будто ловить лодку, тростники, кусты, деревья, но она все шла и шла по течению, и только это казалось, будто лодка стоит и вокруг все идет и ее окружает.
В темноте ночью еще больше, чем днем, несметною силой шел перелет: прямо над самыми головами со свистом проносились чирки, кулики разных пород, тяжело шли кряквы и часто шлепались в воду на отдых. Дикие гуси возле самой лодки иногда спускались всем кораблем, кричали, хлопали крыльями так близко, что брызги летели в лицо. Как хорошо было все это слушать, притаив дыхание в надежде, что глаз каким-нибудь чудом в темноте рассмотрит и можно будет пальнуть из ружья.
Но холод осенней ночи пробирал все больше и больше, и особенно плохо было ногам в сырой, чуть-чуть подтекающей лодке. Попробовали саблями нарубить тростнику, сложили его на дно лодки, легли, но сырость и холод помешали. Если бы на берегу костер развести, но условились в первую ночь не разводить огня и не выходить на берег, догадываясь, что Крупкин будет ловить, и так он по огню сцапает, что и за ружье не успеешь схватиться это нельзя. И что это: сон, бред или явь? Слышно Курымушке самому себе, как сопит, и как зубы вдруг будто сорвутся и начнут сами так яро стучать друг о друга, а на берегу все время без перерыву где-то по самому близкому соседству дикие утки между собой переговариваются, и, что делает этот полусон! — понятен бывает их разговор. Одна говорит: «пересядь сюда, нам будет потеплее», другая: — «убирайся с моего места, я тебя не просила, вот еще!». И так у них всю ночь, то кто-нибудь недоволен, а то вдруг лисицу или хорька почуют и сразу все заорут так, что и мертвый проснется. Много разных снов таких ярких видится, что вот хоть рукой ухвати. Так увидал себя Курымушка на теплой чистой постели, и голова его лежит на пуховой подушке в белой наволочке; вот это настоящее было видение и открытие, — никогда в жизни ему не казалось, что так хороша может быть обыкновенная подушка, какая бывает у всех, на каких теперь все-все люди спят в городах и в деревнях, в богатых домах и в бедных.
Ужасный утиный крик перебил его сон, он проснулся, понял, где он, но подушка так и осталась неотступным видением. В эту самую минуту слышит он у самого своего уха шопот Ахилла:
— Отпустите меня!
— Куда? — хотел спросить Курымушка, но вместо звука вылетел с яростью треск зубов челюсть о челюсть.
— И у тебя зубы трещат, — сказал Ахилл, — ты их рукой придерживай, как я.
Курымушка попробовал, и, правда, вышли слова:
— Куда тебя отпустить?
— Я по бережку тихонько пойду, согреюсь как-нибудь и дойду.
— Куда ты дойдешь?
— Домой.
— До-мой! ах, ты…
Не то было главное обидно, что вернуться задумал, а что мог себе представить, будто это так близко, что вернуться можно. Курымушке было, будто он уж и в Азию приехал.
— Баба, баба! — повторил он со злостью.
— От бабы бежал и к бабе тянет его, — сказал Рюрик.
— Ну, не буду, ребятушки, не буду, — спохватился Ахилл и, отпустив челюсть, затрещал зубами, будто фунтами орехи посыпались.
— Ишь, сыпет, ишь, сыпет! — засмеялись товарищи.
А Курымушке скоро опять подушка привиделась, и он стал с этим бороться, но только напрасно, — чем больше он ее отвергал, тем ярче она вновь показывалась, небольшая подушка, такая же чудесная, как на подушке чудесной снилась когда-то страна голубых бобров. Но вот между утками и гусями пошли совсем какие-то иные разговоры.
— Ты знаешь, о чем они сейчас говорят? — спросил Рюрик.
— Не знаю, а что-то случилось; и по всему берегу одно и то же.
— Это значит, скоро рассвет.
— А как будто еще темнее стало: звезд не видно.
— Всегда перед самым рассветом темнеет, и звезды скрываются: меркнет. Я много с отцом ночевал на утиных охотах: всегда меркнет.
Правда, скоро стало белеть. Теперь не страшно и костер развести. Вот вспыхнуло на берегу маленькое пламя, на востоке начался огромный пожар и потом, когда солнце взошло, как добродушно оно встретило это маленькое человеческое пламя и как вкусен был чай с колбасой и какая радостная сила от солнца вливалась в жилы: этой силой опять все живое поднималось и летело на юг в теплый край.
— Гуси, гуси летят!
— А там смотри, что там?
— Тоже гуси.
— И там?
— И там гуси.
— Ложись на землю, готовь ружье, кряквы летят.
— Стреляй!
Одна шлепнулась, другая подумала, споткнулась и тоже упала.
— А ты, дурак, хотел к бабам итти!
На охоте всегда так: нужно одну только удачу в начале и потом пойдет на весь день, будто каждая новая минута готовит новый подарок. Так прошел этот прекрасный день, и ночь прошла у костра в тепле на сухом тростнике. И еще прошел день и еще одна утиная ночь. В полдень третьего дня путешественники услыхали далеко на берегу колокольчики.
— Не становой ли нас догоняет? — спросил Курымушка.
—