Классы, классы, тут надо жизнь спасать, спешите скорей, Понтюшкнн уже получил.
Понтюшкин тоже бесхозяйственный шкраб, и если он получил, надо спешить.
За двадцать верст сокращенными лесными тропинками шагает учитель в город за кислой капустой, и довольно-таки бодро идет, оттого что при последней нужде мысль о кислой капусте, – в особенности, если на случай рассчитывать, как это бывает, фунт керосина дадут, или стакан сахара, или фунтов десять овса, – приятная мысль.
«В этом есть что-то живительное: верно, если этим заняться вплотную, то даже интересно будет, а уж со стороны только увидят, что понизился, на этом, верно, все шкрабы и попадаются».
Странный пейзаж в лесу на время перебил ход его мыслей: среди леса открылась ляда с удивительно густыми свежими всходами озими, и было тут же на зелени много черных гниющих пней и, как это зачем-то почти всегда бывает на лядах, отдельные деревья, искривленные от прежнего тесного лесного соседства, погнутые ветром, одинокие, с облетевшей листвой, и такие ненужные, казалось, и лесу, и озими.
Что-то близкое себе в этих деревьях узнал Алпатов, и ему захотелось непременно узнать, для чего всегда оставляются на лядах высокие деревья.
Неподалеку от ляды в лесу возился с дровами, видимо, очень больной старик с повязанной головой, весь похожий на Лазаря, только что выходящего на свет из могилы, возле него была буланая лошадь и тоже больная, с большими черными пятнами вокруг глаз, все больное и все болит, куда ни взглянет воскресший Лазарь: и лошадь его, и дрова, и топоришко, и тележонка, и небо, и земля – все болит, и умирающий Пан закрывает навеки свои голубые глаза.
Могильным голосом ответил старик:
– Деревья оставляются на случай, вокруг леса вырубают, земля наша худая, ляду, может быть, придется бросить и опять оставить под лес, так вот для обсеменения земли оставляют на ляде деревья. А вы сколь далече идете?
– В город за кислой капустой.
– Повезли, повезли, много намедни капусты везли. Хорошее дело, запасайтесь. Путь вам счастливый, а деревья оставляются для обсеменения, и больше ничего.
Мысли о высоких деревьях на случай при озими для обсеменения запущенной земли хватило Алпатову до самого города, до открытых дверей ПРОДКОМА, куда всегда валом валит народ, не обтирая ног, и оттого с улицы сюда переход незаметный, из грязи в грязь, прямо в хвост.
– Тут выдают кислую капусту?
– Кому как, вы кто будете?
– Школьный работник.
– Шкрабам, кажется, не выдают.
– Будет врать, намедни Понтюшкин получил.
– Ну, так получите.
– Не зевай, не зевай, подходи! – толкают Алпатова. А подходить-то и страшно: заведующий отделом кислой капусты раньше был дьяконом, вдруг в пьяном виде разодрал на себе рясу, про это в газете написали, прославили, дьякон стал революционером, обрился лет под сорок, напялил на себя френч, штаны галифе – страшно смотреть стало на прежнего дьякона.
– Шкраб? – спросил дьякон.
– Школьный работник.
– Городской?
– Сельский.
– Сельским шкрабам капуста не выдается.
– Вот удостоверение: у меня нет огорода.
– Сельским шкрабам капуста не выдается.
– А как же Понтюшкпн получил?
– Сельским шкрабам капуста не выдается.
И потом в хвосте разговор сочувственный:
– Ну вот, я же вам говорил, что шкрабам капуста не выдается.
– А как же Понтюшкин?
– Мало ли что, Понтюшкин, может, бутылку самогонки принес.
– Да вы не жалейте, скверная капуста, с водой и вонючая, попробуйте, может, овса дадут.
«Врут все, – подумал Алпатов, – зачем-то утешают», – но ему нравилась эта черта в народе, когда почему-то иногда возникает сочувствие и всем миром, кто как может, начинают ободрять и поднимать, – нужно попробовать достать бумагу на кислую капусту в отделе народного образования. И пошел туда, сокращая путь, в калитку одного полуразрушенного постоем войск дома через пустырь.
– Мусье! Пожалуйста, затворите калитку, – крикнула ему с другого конца пустыря от выходной калитки известная всем тут бывшая помещица, пасущая теперь тут двух своих коз.
– Мадам! – просила она, когда Алпатов был на середине пустыря.
– Мусье! – когда он был у выходной калитки.
И потом каждому, кто затворял калитку и достигал ее:
– Мерси!
И так весь день без всякого раздражения просит, смотрит за козами и притом еще вяжет чулки для кого-то.
«Наверно,своим маленьким внукам», – подумал Алпатов и заглянул в лицо старой женщины: лицо было бодрое, человека, вполне занятого и в чем-то уверенного.
– Богатая была? – спросил Алпатов какого-то мусье с перевязанной окровавленной тряпкой ладонью.
– И какая еще! – ответил мусье. – А вот, смотрите, со всеми ласково, вежливо обходится.
– Что же это у вас такое? – спросил Алпатов, указывая на руку.
– Дверью палец раздавили: был на железной дороге, весь день не ел, постучался к будочнику, не поставит ли, как раньше бывало, самовар. А он дверь отворил, раз! – меня в грудь кулаком и хлоп дверью: палец и раздавил. И откуда это злость такая?
– Ну, не все же злы, вот видите: не зла же эта старая женщина.
– Это редкость, а так все злы.
– На кого же?
– Да, на кого же? Где тут причина? – с большим интересом, просясь на долгий душевный разговор, спросил раненый.
Но Алпатов уже был у дверей своего отдела и, простившись, пошел туда. Заведующий Семен Демьяныч, рабочий московской фабрики, старейший коммунист, любил с Алпатовым поговорить и пожаловаться на воров, на саботажников и особенно на примазавшихся интеллигентов, ненавистных и Алпатову (…). Узнав про кислую капусту, Семен Демьяныч выругал дьякона, дал бумагу в продком на полпуда капусты, а печать за разговорами поставить забыл.
– Без печати выдать никак невозможно! – сказали в продкоме.
Опять, усталому и голодному, пришлось возвращаться назад, а когда пришел в НАРОБРАЗ, Семен Демьяныч ушел в УКОМПАРТ.
«Разве жалование получить, все-таки хватит на две восьмушки махорки».
В очереди стояли оборванные шкрабы, городские и сельские, некоторые в лаптях, один даже на босу ногу, все с любопытством разглядывали афишу о публичном диспуте в городском саду на тему необыкновенную: о бессмертии души. Один застрявший в глуши богоискатель выдумал это сделать по примеру Англии, как у Джемса, в пику официальному материализму, с голосованием.
В очереди говорили:
– Чудак, он думает таким способом что-то сделать.
– Забьют.
– Ну еще бы, и пикнуть не дадут.
– Неужели не постоят за бессмертие души? – спросил Алпатов.
– А кому какое дело теперь до души, – сказал босой шкраб, – я сам сознательно руку за душу не подыму.
– За идеи Платона и Христа?
– Голодные не могут быть христианами.
– Но христиане же часто были голодными.
– А это надо вперед себе в голову забрать, и тогда даже будет приятно за что-то свое голодать, а просто голодные не могут быть христианами, вы сами должны это понимать.
– Может быть, я и понимаю, но как же этот философ не понимает?
– У него жена доктором хорошо зарабатывает, вот он и выдумывает, у него есть время, но вы сами шкраб и понимать должны, что голодные не могут быть христианами, из голода ничего не выходит (…)
Не мысль, что голодные не могут быть христианами, а злость этого босого учителя, одетая такими словами, поразила Алпатова и напомнила ему точно такую же злость, но в других словах, и какие это слова, он хотел и не мог вспомнить.
– Погодите, товарищ, получать деньги, пойдемте за мной, – сказал ему мальчик со взъерошенными волосами, заведующий школьным подотделом.
– Да, погодите-ка, – сказал другой такой же мальчик, заведующий внешкольным подотделом.
– Сюда, сюда! – шла впереди их горбатая девица, заведующая секцией социального воспитания.
Пришли в почти пустую комнату, и трое сели за стол, поделились подсолнухами, больше стульев не было:
Алпатов стоял.
– Ну, товарищ, – сказал первый мальчик, – что вы теперь делаете?
– Разбираю архивы.
– Разве есть это?
– А как же.
– И порядочно?
– Много? – сплюнув подсолнух, спросил другой.
– Порядочно.
– Мы решили вас использовать иначе, по ликвидации безграмотности.
– Прежде надо ясли для детей завести, – ответил Алпатов, – а то ко мне бабы ходят с грудными ребятами: пищат ребята, бабы унимают, не слушают.
– Вот вы и займитесь организацией.
– Нет, я не занимаюсь никакими организациями.
– Почему?
– Не интересуюсь, я другой природы.
– Мы все одной природы.
– Нет, разной.
– Мы вас мобилизуем.
– Не пойду.
– Пришлем милиционера: вас нужно выжать, как лимон.
– Не выжмете: я сухой лимон.
Тогда третий мальчик показался на пороге, сделал какой-то знак, и все побежали со свистом по коридору.
Алпатов вынул скорей свою бумагу на кислую капусту, взял со стола печать, приложил и пошел опять в продком получать.
Помещица с козами во время этой беготни уже приметила Алпатова – и как он аккуратно затворяет калитку, и поглядывает на нее. Теперь она его остановила и пожаловалась на коз, мало дают молока, не хватает травы.
– Нужно как-нибудь из своего имения выхлопотать корову, – сказал Алпатов ей в утешение.
– Корову? – изменилась в лице помещица. – Что вы сказали, повторите.
– Корову.
– Господи, – перекрестилась она, – неужели это сбудется: я сегодня во сне видела корову.
– Черную в очках и белых чулочках.
– Черную в очках. Но как же это вы знаете?
– Так знаю: получите корову, хлопочите скорей, – сказал Алпатов и поспешил в продком.
Там, однако, занятия кончились, все было пусто, и где выдают кислую капусту, рычала большая рыжая собака.
Посмотрев на злую рыжую собаку. Алпатов вдруг вспомнил, кто это и какими другими словами сказал, что голодные не могут быть христианами; это разбойник, издеваясь, сказал Христу: «Если ты сын Божий, спаси себя и нас».
VIII ЛУКОВИЦА
Голодная волчья заря узким медным перстнем полукружила небо. Учитель выходил обратно из города в надежде перемочь усталость и голод до дому. Навстречу ему гнали коров и шел оборванец с длинной палкой с холщовой сумкой. Он остановил спешно идущего Алпатова и попросил у него огня раскурить трубку. Недовольный остановкой, вырубая огонь, Алпатов сказал:
– Пастуху нужно иметь кремень и огниво.
– Ты что, слепой! – крикнул оборванец. – Вон пастух!
– Что же тебе стало обидного от пастуха?
– Я солдат.
– Пастух, по-моему, не хуже солдата.
– Пастух? Ах ты…
– Ругаться? Ну так нет же тебе огня, убирайся! – крикнул Алпатов и быстро пошел дальше.
Но солдат тут только и принялся ругаться как следует и на фоне полукружия волчьей зари трехматерной картечью палил вслед Алпатову, может быть, представляя себе, что он из шестипушечной батареи по немцу палит.
– Я солдат, я солдат, я на фронте страдал.
Больно отзывалась эта ругань на сердце у Алпатова, ему было досадно, что не угадал душу поврежденного солдата и так расстроил его, но, главное, смущала его догадка уже