удовлетворение вроде счастья.
Дать такой ответ мне было недёшево, и едва ли у меня хватит сил жить без тебя. Вот почему, если попытка моя не удастся, то, куда ты пойдёшь, тоже пойду и я (к той двери, о которой ты мне писала) — и мы будем вместе».
Секрет наших отношений, что художник напал на своего рода художника с ярким лучом внимания к ней самой, а не к принципу, как это делает её Каренин[18]. Ему дела нет до неё, ему важен принцип брака, в глубине которого таится личная потребность уверенно заниматься чем-то своим, не имеющим никакого отношения к жизни.
Записи М. М. последующих лет:
«Всякое искусство предполагает у художника наивное, чистое, святое бесстыдство рассказывать, показывать людям такую интимно-личную жизнь свою, от которой в былое время даже иконы завешивали.
Розанов этот секрет искусства хорошо понял, но он был сам недостаточно чист для такого искусства и творчеством своим не снимает, а, напротив, утверждает тот стыд, при котором люди иконы завешивали».
«Да, конечно, путь художника есть путь преодоления этого стыда: художник снимает повязки с икон и через это в стыде укрываемое делает святым. Но Ляля, не владея никаким искусством, стала делать любовь свою как искусство.
Вот почему только художник мог понять её и только художника могла она полюбить».
«…Меня это поразило с самого начала, что Ляля была уверена, как великий художник, знающий, куда она идёт…»
«Вдруг мне блеснуло, что муж её поповского происхождения, что он требовал только от неё семейственности и труда, не возвышаясь до искусства, до поэзии.
Мне вспомнилось, как Розанов не то мне говорил, не то где-то написал, что духовенство наше бездарно в отношении поэзии.
Когда я об этом сказал Ляле, она вспомнила одну свою рубашечку ночную, столь изящную, что мужу своему она так её и не посмела показать: перед ним ей было стыдно».
Александр Васильевич был несравнимо глубже и, главное, несчастней. И ещё — он был человек достоинства и чести… Но пусть останется здесь так, как записал.
27 марта.
Её плен горше моего в тысячу раз и есть настоящий плен Кащея Бессмертного. Её «Кащей», забравши в себя идею христианского единства любви, очень практически использовал её: под покровом обязательного единства он вообще может выбросить вон самую страшную борьбу человека за живое чувство к женщине, за обязательство и риск быть на каждый день по-новому, быть живым и следить за её переменами с напряжённым вниманием. А Кащей, обеспечив себя верой христианина в формальное единство любви, покойно живёт себе и занимается своими делами.
Дай Бог мне тоже не остановиться на чём-то своём… и забыть о внимании, потому что любить — значит быть внимательным.
Вот теперь стало понятным, почему, не разделавшись с прошлым, она не смела сказать мне «люблю». Потому что в её «люблю» входит и само дело любви; но как любить-делать, если руки связаны, если душа в плену?
При разговоре все обычные понятия, даже очень высокие, как Бог или любовь, она непременно берёт в кавычки (в смысле «так называемые»). Делать это можно различными способами. Она делает это как-то по-своему. Она в постоянной борьбе с бытом, с пошлостью. И это и может служить двигателем в дальнейшем нашем путешествии. Сила же любви во внимании: надо быть к ней внимательным.
29 марта.
Весна воды в полном разгаре. Грачи, но ни жаворонков, ни скворцов ещё нет. Ездил снимать жилище в деревне Тяжино под Бронницами для нашей весны и нашёл такую прелесть, о какой и не мечтал. Переживая вместе с весной обмен мыслей с Л., утверждаюсь всё больше и больше в своём праве на это счастье и обязанности своей его достичь и охранять…
30 марта.
Всё думаю о покинутой мною женщине. Мне тяжело не от её страдания, столь простого, а от соседства моей сложнейшей любви (от которой должно родиться нечто не только для моего личного удовлетворения, а может быть, и ещё для кого-нибудь), соседства этой любви со страданьем впустую.
Точно так же, как на войне, теперь надо сознать себя, своё устремление и не оглядываться на падающих людей.
И ещё: правда — есть суровая вековечная борьба людей за любовь[19].
Мы стремимся друг ко другу через всякие препятствия — человек это или пусть даже Бог, — это не Бог, если он нам мешает, и не человек.
Настоящий Бог, настоящий человек нам мешать не будет, потому что наше дело правое, на этом вся жизнь стоит, и без этого вся жизнь на земле просто бессмыслица.
Начинаю себя чувствовать в этой любви как сахар в горячей воде или как воск на огне. Чувствую, что весь как-то плавлюсь и распускаюсь. Так, наверное, ещё много будет всего, пока всё во мне переплавится и выкристаллизуется.
1 апреля.
Настоящая война, и разрушительная сила, и такая же очистительная. И так же, как при войне, и воевать-то не хочется, и тоже вовсе не хочется вернуться к спокойствию порядка до войны…
Это настоящий переворот — переход от «счастливой» и глупозастойной жизни к серьёзному. Пусть от всего переживания останутся только муки, и эти муки лучше мне, чем то прошлое счастье. Пусть даже и смертью всё кончится — эта смерть моя войдёт в состав моей любви, — значит, не смерть, а любовь.
Весь этот последний период нашего замечательного и быстрого романа будет называться «война за любовь».
Я чувствую, как весь в своём простодушном составе переделываюсь в этой войне за Л. Поэтическая лень, страх перед возможным беспокойством, особенно чего-нибудь вроде суда, и многое такое меня теперь оставили. Когда поднимается в душе неприятность, я вспоминаю, за кого война, и снова возбуждаюсь, как бедный рыцарь, поражая мусульман.
…За что ты меня сколько-то ещё и тогда (как давно это кажется!) могла полюбить, такого глупого и беспредметно-рассеянного в счастливом благополучии писателя? Вот только теперь, во время войны, собранного для жестокого и умного действия, ты меня полюбишь и…
Е. П. довела свой показ злобы до последнего: вот-вот и случится что-то! Она притворяется, лжёт, когда говорит, что отпускает меня и скоро уедет. Она сознательно хочет и ведёт к тому, чтобы разрушить мою жизнь и, может быть, довести до суда.
И ещё было во время этого бедственного дня — вдруг мелькнула мне во время езды на бульваре берёзка. Тогда из человеческого мира, в котором сейчас я живу и так страдаю, через берёзку эту я перенёсся в мой прежний мир поэзии природы. И мне поэзия эта показалась бесконечно далёкой от меня, и мне удивительно было представить себя снова, как прежде, мальчиком, играющим в охоту, фотографию.
Похоже стало, как было на войне 1914-го года увидел я во время боя какие-то церкви обитые, умученные снарядами, и вся красивая природа для меня исчезла.
Вчера доктор, вызванный к Павловне, взглянув на меня, сказал:
— А вы тоже больны, нельзя не быть больным в этих условиях.
Буду лечиться своим способом, то есть бороться за близость к Л. На этом пути помогают силы природы. Я уже чувствую, что могу быть жестоким, когда надо война так война.
И становится понятным, почему иной любящий втыкает нож в своего любимого это тоже из войны, вроде того, как на войне взрывается собственный крейсер, с тем чтобы он не достался врагу.
Звонил Коноплянцев, друг с гимназической скамьи, который, несмотря на Лёвину передачу, высказал мне сочувствие. Весть эта как первая ласточка из того мира, где всё стоит за мою любовь.
Павловна, поплакав сильно, пришла в себя, села у окна. Я поцеловал её в лоб, она стала тихая, и мы с полчаса с ней посидели рядом.
Всё может кончиться тем, что они смутно поймут, какая любовь настоящая.
Сегодня Л. наконец-то поверила в меня и написала мне об этом, что поверила: «Прими же теперь, — пишет она, — мою веру, как раньше принял любовь, и с этого дня я считаю себя твоей женой».
Так что на моё предложение брачного договора она ответила согласием через десять дней.
3 апреля.
Ночью проснулся с отвращением. Я и так-то ненавидел созданное рукой губернаторши мещанство своего «ампира»[20]. Теперь же эта война со мною за мебель разбудила во мне дремлющее отвращение к чужим вещам красного дерева. Острая боль пронзила меня насквозь, и первой мыслью было освободить землю от себя.
Но я перечитал письмо и отказался от мысли освободить всех от себя: сделать это — значит обмануть Л. (она мне сказала: «Прими мою веру»). Сделать это — значило обрадовать всех претендентов на мебель.
6 апреля.
С утра работаю и разрушаю всё без сожаления, и без упрёка себе, и даже без грусти: пришло время.
На основе пережитого можно понять идею происхождения войны. И ещё можно написать вторую книгу «Жень-шень» о том, что пришла долгожданная женщина.
7 апреля.
Вечером был у Л. Она мне говорила о своей любви ко мне как вступившей в её душу постоянной тревоге за меня и что это настоящая большая любовь. Я говорил ей тоже, что не вижу в её существе ни одного «слепого пятна».
— Никто мою душу не мог понять — только ты, — говорила она; и больше говорила, что конца нарастанию нашего чувства не будет.
— А счастье? — спросил я.
— Счастье, — сказала она, — зависит от тебя, это как ты хочешь и можешь.
«Могу!» — подумал я.
Мне было так, будто Кащеева цепь, которую принял я в жизни как Неизбежное, на этот раз разорвалась и я вкусил настоящую свободу.
Надолго ли? Ничего не знаю, но если это Ангел смерти прислан за моей душой и я хоть завтра умру, то и такое короткое счастье своё перед концом сочту за лучшее во всей своей жизни.
Это и да будет точкой моей попытки создать нам обоим как будто бы и заслуженное удовлетворение вроде счастья…
Если же попытка моя не удастся, то я, куда ты пойдёшь, тоже пойду, и мы будем вместе.
Мой загад писать ей поэмы так, чтобы они шли не в поэзию, а в любовь, провалился. Она почуяла в них писателя, и значит — это чистый провал. Но один раз в рассказе «Весна света» мною было достигнуто единство, она тогда заплакала и повторяла мне: «Не бросайте меня, я вас полюблю!»
Она писала мне письма, не думая о том, хорошо ли они написаны или плохо. Я же старался из всех своих сил превратить своё чувство к ней в поэзию. Но если бы наши письма судить, то окажется (теперь уже оказалось), что мои письма прекрасны, а её письма на весах тянут больше и что я, думая о поэзии, никогда не напишу такого письма, как она, ничего о поэзии не думающая.
Так,