Скачать:PDFTXT
Мы с тобой Дневник любви. Михаил Михайлович Пришвин, Валерия Дмитриевна Пришвина

это Л. Я дошёл в политике до этого: «За Л.». И мне вовсе не совестно, потому что довольно было всего, — будет, пора! не за Германию, не за Англию, не за Америку — за одну-единственную державу свою — за Любовь.

Работали в лесу до обеда. Начали материалы разбирать по отделам. Вечером долго бродили в лесу. Возвращались по лесной дороге, и я думал о нашей жизненной дороге — куда-то она нас поведёт!

Р. так абсолютен, что Л. воздерживается при нём высказываться вовсе: как можно высказываться при человеке, всем своим образом утверждающем абсолютную истину? Удивительно в этом, что Р. по существу ни во что не верит сам, а только боится не верить и на людях лишь делает вид такого неопровержимого сознания истины.

Л. это знает хорошо, и её это бесит, что она знает, что он ничего не знает, и что она бессильна ему это высказать.

В семье Удинцевых за Германию стоит единственно Дима — советский мальчик[34].

Несоветские элементы все за англичан, то есть за демократию. Как странно выходит, что кто за Германию, тот и за коммунизм и за отечество и, конечно, верит в перемену к лучшему от их объединённой победы. Л., конечно, стоит ни за то, ни за другое, потому что перемена в обществе может быть только через Бога. Меня же, при всём сознании легкомыслия наших спорщиков, почему-то тянет к Германии, и я чувствую даже, как от глупости своей у меня шевелятся уши. И всё-таки радуюсь её победам и даже радуюсь, что СССР теперь вступает в границы старой России.

Мне спорить невозможно против демократии, потому что в моём багаже нет ни одного умного слова «за», и если самому добраться до своего окончательного и неразложимого мотива, то это будет варварское сочувствие здоровой крови, победе и т. п. и ещё врождённая неприязнь к упадничеству, как пассивному (обывательскому), так и интеллигентскому (в смысле сектантской претензии на трон). Я не люблю именно эту упадническую претензию.

Когда из народничества выпала скорбь о несчастных (о мужике), то оно превратилось в эсерство, то есть вышло из сферы моральной и вошло в политическую аморальную сферу.

Возможно, моё «за Германию» есть моё отрицание нашей революционной интеллигенции (претенденты на трон).

Свистели иволги где-то за нашим бором.

Иволга, — сказал я, — золотая птица, вот погляди!

Она увидела прекрасную птицу и очень удивилась.

Очень беспокойная, — сказал я, — она вся — революция.

— А кукушка? — спросила она.

Кукушка загадочная, это оракул. Давай загадаем, сколько нам жить.

Насчитали двадцать с половиной лет (ей будет шестьдесят, мне восемьдесят семь). Поговорили о нашей старости и заключили — нам это не страшно, мы будем тогда помнить друг друга, какими мы были, мы будем это хранить.

— А это слышишь, — что это?

— Это горлинка, мирная птица. Она поёт о мире и о доме.

Какими бы ни были мы бездомниками и очарованными странниками жизни, но горлинка сейчас нам верно воркует: сейчас мы именно в доме, и некуда и незачем нам ехать, сейчас мы друг друга нашли. И вот именно это удовлетворение и не даёт мне силы оценить поэтически во всём значении это наше чувство.

— Самое дорогое, — говорит она, — мне в этом чувстве, что оно есть продолжение любви к Олегу.

— Но разве ты не знаешь страсть?

— Знаю… Но ведь и ты тоже знаешь, что всё это перешло в любовь! Конечно, я делаю только вид, как будто и я женщина, и жена, и хозяйка, и я одеваюсь как все и веду себя как все. Но это всё для показа. Ты спросишь — можно ли на этом основаться двум? Не знаю, как другие, но у нас с тобой сейчас это выходит. И это основаниеесть страсть бесстрастная,.

Поэзия? — спросил я.

— Назови как хочешь, — ответила она, — только это больше поэзии. Давай не будем искать для этого слов — будем просто любить!

Прохладный ветреный день. В бору Л. работала, я дремал у неё на коленях. Вот жизнь!

Я открыл глаза и заметил: она изменилась в лице, стала отсутствовать. Как я ни пытал её, ничего не добился. Уверяет в любви, ссылается на то, что ей слишком хорошо: много ест, много спит… После обеда прочитала страничку из любимой книги и вдруг выправилась.

Много сегодня говорили об удивлении (то, что я называю «первым глазом»). Удивлённым и очарованным прохожу я свой путь. И вот она, дорога, по которой мы теперь идём вдвоём. Дорога загибает в лес, и там теряется, и опять показывается, засыпанная прошлогодней листвой, и опять мы идём и не знаем, куда она выведет нас.

Боже мой, какая чудесная долина открылась нам, и, окутанная ольхой, в долине бежала змейкой наша речка Нищенка! Вскоре мы пришли к зарослям сосен с побегами, похожими на канделябры; и в тех зарослях нашли новые заросли, среди которых была беседка из акации и сирени. Бог знает, как давно её сделали люди и как давно она забытая зарастает.

В тесноте зарослей сирень везде отцветала, а здесь только что распустилась. Среди беседки лежал единственный уцелевший столбик, когда-то был он ножкой скамейки. Кто сидел тут на этой скамейке? Сирень всей своей ароматной силой старалась нам напомнить, но, сколько мы ни нюхали, вспомнить ничего не могли.

— Возможно, — сказала Л., — люди были плохие, возможно, и хорошие, но всё равно, если плохие — то, наверно, среди них были и хорошие. И кто-нибудь с хорошими мыслями приходил на эту скамеечку. И вот — их никого уже нет. Как это может быть?

— Тебе приходит в голову, — сказала она снова, — что земля — это мы, или, вернее, — в значительной мере — это мы? А люди смотрят на неё и не видят: земля и земля!

— Непременно мы, — ответил я. — Но ведь и все животные и все растения — это тоже мы.

Может быть, и звёзды? — спросила она, но я ничего не мог ей ответить.

Писал интимные страницы о женщине, в них чего-то не хватало: моя женщина изрекала мысли как профессор. Л. чуть-чуть поправила, только прикоснулась — и эти страницы стали прекрасными.

Вот этого-то мне и не хватало всю жизнь, чтобы моей поэзии коснулась женщина.

Почему мои ближние бранят мой характер, а Л. слов не находит, чтобы его похвалить? Через это понимание любовь и поднимает, и отдаёт, и возвышает себя в собственных глазах.

На тяге. «Существует ли Бог?» На такой вопрос я всегда отвечал: «Да» — в том смысле, что если шансы «за» и «против» одинаковы, то надо их обращать в пользу Подсудимого. И оттого я всегда при неясном вопросе: есть ли Бог? — отвечал: «Да, существует».

Что же касается себя самого — ставил ли я перед собой и для себя этот вопрос — отвечаю: никогда не ставил и обходился, так думаю, в жизни с Богом, не спрашивая о Нём, не называя Его.

Теперь же, когда я полюбил Л., то на вопрос о том, существует ли Бог, отвечаю: раз Л. существует, то, значит, и Бог существует. Я могу ещё лучше ответить на этот вопрос: раз я в любви своей к Л. чувствую вечность, значит, Бог существует.

Можно ли веровать в Бога, если не веришь в чудеса? Я думаю, что это невозможно. Вот моё удивление, что Это значит иное, как не ожидание чуда? Удивление как предчувствие чуда. А самое чудо есть свидетельство о Боге. Вот появление Л. у меня я считаю за чудо и со времени её появления считаю себя верующим в Бога и, по всей вероятности, христианином.

А впрочем, зачем мне говорить, что я верующий? почему это «верующий» не оставить про себя до необходимости начать священную войну? Тогда в разрешении войны оно само собой скажется: верующий я или неверующий.

Вот сейчас я выдержал священную войну и могу назвать себя верующим. Но это ещё не конец. Человек, пока жив, готовится к новой священной войне; в этой готовности постоять за своё лучшее и состоит движение.

Раз мне известна история её души, то надо всегда сознавать настоящее время, то есть что прошлое было как необходимость для создания настоящего и что — я в настоящем — это значит, я её единственный и в отношении её прошлого. Что же касается будущего, то оно в руках Божьих и, значит, тем самым в наших с ней собственных руках.

Она лишь кажется слабой в своей женственности, на самом деле слабость есть её сложность. Но как только из этих колебаний родится принцип, идея, — она идёт за идеей с беспощадностью и может идти до конца. Собственно говоря, её искания «равного» на этом и основаны: она ищет равенства в духе и равным был у неё один только Олег.

А. В. ещё не совсем пережит, и это прошлое с каким-то непонятным сопротивлением и почти укором входит в состав содержания настоящего. Где-то в уголке её нравственного подсознания таится родник жалости к этому человеку, то замирая совсем, как будто его нет, то появляясь. Против этого укора, очень глубокого, она ищет оправдания в отношении ко мне, находя в нём продолжение отношений к Олегу. Следовательно, если действительно восстановится через меня связь с Олегом, то она будет оправдана. Её слова: «Меня жизнь оправдает».

Ночью снился А. В., сон забыл, но вспомнил из его, А. В-ча, письма к Раз. Вас., что он «друг моего недруга». Но Л. разошлась не из-за меня и не для меня, и если я после всего, что между ними было, нашёл Л., помог ей и полюбил, то неужели можно меня назвать недругом даже в шутку!

Сколько ни объясняла мне Л., я до сих пор не могу понять того чудовищного непонимания Лялиной души, которое заставило её, столь благодарную за всякое добро, оставить мужа. Ответ один, что любовь, как и поэзия, требует таланта…

А ещё я думаю о любви, что пол в составе её есть нечто всеобщее, свойственное общему «Надо» человечества: надо множиться. Но, кроме этого общего «надо», в любви содержится ещё личное «хочется»; вот именно в этом и трагедия человека и вся его борьба, чтобы среди всеобщего «надо» родить его личное «хочется» и определить новое «Надо» человечества.

Оторопь перед спящей красавицей, охватившая Ивана Царевича перед тем, как ему надлежало её разбудить, есть и у животных, и очень возможно, человек из этого момента физиологической любви сделал всю человеческую любовь, и на этом возникла красота целомудрия.

Совершенно обратное проповедуется у

Скачать:PDFTXT

это Л. Я дошёл в политике до этого: «За Л.». И мне вовсе не совестно, потому что довольно было всего, — будет, пора! не за Германию, не за Англию, не