Большая река всё принимает, и большой реке от этого становится ни лучше, ни хуже. У неё своя вода, своё устремление.
В этом отношении я счастлив тем, что, не хвастаясь, могу сказать о себе: я, как большая река, принимаю в себя с готовностью всякое влияние. И больше — в этой готовности принимать влияния я вижу и основную силу своего русского «рода-племени»: все воды, прибегающие к ней, донести в океан.
Я в своё время получил от Е. П. понимание и признание за лучшее во мне — детскую простоту души. Она это ценила по тому глубокому народному чувству, собиравшему вокруг старцев верующих людей. За это я всё в ней терпел, всё прощал до тех пор, пока не увидел, что это чувство в ней умерло и, напротив, явились жестокость, злость, эгоизм. А случилось с нею это уже давно. Я бы это готов был перенесть и перенёс бы, если бы не её чудовищное выступление против меня с угрозой доноса на Л. Хорошо понимаю теперь, чем особенно дорога мне Л. Тем именно, что ценит во мне ту же детскость души, как и Павловна ценила, но готова быть в любовном общении со мной до конца.
Не потому Л. имеет право на меня и может быть спокойной за разрушение моей семьи, что они дурные люди и мне плохо жилось, а потому, что они восстали с хулой на лучшее во мне: они терпят именно за это.
«Ваша высококвалифицированная тёща» — так сказал мне без всякой иронии «Смердяков».
У матери остался талант формы старого мира. Беспокойная дочь в эти старые меха наливала новое вино. Одна из самых мучительных историй.
Л. всё ещё не вернулась… В отсутствие её я допытался, как Нат. Арк. представляет теперь себе нашу жизнь с Л.; она представляет — вроде как бы два фейерверка соединились, чтобы блеснуть, но это не настоящая жизнь, не настоящая любовь, а два чудака.
Тёща обратила моё внимание на прогулке, что Л. поднимает правое плечо и что у отца это было, и что вообще она во всём как отец.
— Есть же что-нибудь у неё своё, только своё?
— Есть.
— Что же такое?
— Суета.
По всей вероятности, «суетой» она называет то, что выходит из круга её понимания. Ещё она вспомнила, как об этом теми же словами сказал её брат.
Одним словом, я был малодушен и допустил вовлечь себя в этот круг ограниченных людей, любящих Л. и томящихся в напрасном ожидании общественного выражения её гениальности. Грустным ушёл я к себе, раздумывая о каком-то неизбежном и страшном для обывательского глаза «легкомыслии», вмещённом как нечто постоянное в её душу и точно так же в мою. Ушёл, думая, что никогда-никогда бедной Л. не доказать этим людям чего-то…
Порядочные люди имеют ограниченную, но трогательную и действенно-живую мораль: «Помирать собирайся — рожь сей». А Л. беспорядочная, помирать вечно собирается, и через это никак даже не хочет и глядеть на рожь: зачем эта рожь, если умрём! Из-за любви своей к Л. ограниченные порядочные люди признают, что она права, она может так говорить, потому что она особенная, они же, обыкновенные, должны сеять рожь. И так они ждут, ждут свидетельства её гениальности, а сами по скромности своей сеют и сеют рожь.
Обдумав мотивы восстания личности против заповеди Божьей: «Помирать собирайся — рожь сей», собрать все «за» и «против».
Тема: обманы гения, то есть что каждый из круга морали «помирать собирайся — рожь сей» при соприкосновении с моралью «гения» попадает в обман (Настасья Филипповна и князь Мышкин).
Спасение гения — в форме. Он должен быть писателем, она может быть актрисой…
Ограниченный человек, но упрямый до геройства, А. В. тайный план имел, чтобы зажать Л. чем-нибудь. Пробовал силой пола — ей надоело, учёностью, дружбой — можно ли удержать учёной дружбой? Осталась мораль брака — она разбила мораль и ушла от него. Он пугал её, как мог, освящённой церковью жизнью загробной. Она же ему ответила, что там не женятся и не выходят замуж.
И теперь я больше понимаю Л. в отношении к своим жертвам. Долго она не может оставаться в первом этаже, ей это становится ненужным и скучным занятием. А дальше у них нет движения — и она уходит.
Она такая неряха в делах, а никаким деловитым существом нельзя заменить её безделия; она такая ненадёжная любовница, а никакой, самой надёжной, нельзя её заменить; такая обманчивая, но обман её слаще, умнее и надёжнее правды.
Ждём Л. Какая она — не знаю. Не в Л. дело. Одно знаю, что она есть проба на всего меня: не в ней дело, а во мне. Борьба за неё только в самом начале, победу буду праздновать, когда… Когда?
Есть опасение… обе тётки Лялины умерли родами молодыми, она же и немолода… Но если… пусть! Мы оба готовы.
Июль.
Дождь. После вчерашней грозы жара прервалась, и у Л. выяснилось, что «опасность» миновала. Но не очень это нас что-то обрадовало. Мы подготовились.
— Ты знаешь, — сказала она, — сколько мною испытано, зачем прибавлять ещё, но, если будет у нас ребёнок, ты будешь радоваться, ты узнаешь новое счастье, какого не знал, и тогда я тоже буду рада.
Так вот оправдалась моя догадка о том, что радость жизни безмерна в глубину. Странно, что принимаешь эту радость как то самое, чем все люди живут, что всем доступно. Когда же это ты узнаешь и оглянешься вокруг, то оказывается, что не только все не живут как мы, а только редчайшие из них.
По себе смотрю на всего человека и чувствую не сострадание, а досаду на закрытую дверь, возле которой они стоят и не могут войти.
«Почему же ты не сказал?» — это обычная фраза у Л. во всех случаях, когда сказать бывает невозможно, и никто не говорит словами, когда бьются на кулаках.
Вот и замечательна эта вера её в слово, в человека, защищающего себя словами и, пожалуй, умеющего выразить в слове, что обычные люди расскажут кулаком.
Л. страдает пороком рационального выражения своих впечатлений. Это у неё оттого, что она много имела дела с учёными мужчинами. Я ей об этом сказал, и она сразу поняла этот свой недостаток.
У Л. основной мотив жизни — это жажда целомудрия, и с ним в постоянной борьбе неудержимое стремление к близости с человеком. И потому жизнь вкладывается в жажду любви и в совершенство любви — целомудрие плоти.
Л. до того женственна, что её при начале всякого дела надо насиловать, и даже для того, чтобы она вовремя встала, надо стащить с неё одеяло.
Ей нравится мужская воля, решительное логическое поведение. Но истина любви её — в материнстве, в том чувстве, которое называется милым словом «ребёночек».
— Ты пойми, мой милый, раз и навсегда, что в любви нашей ты начинаешь, а я иду за тобой, и если мне не захочется даже, всё равно я пойду.
Петров день (12 июля). После размолвки вышел чуть-чуть огорчённый в «пустыньку». Старик удил карасей, и мне вспомнилось время, когда я тоже по утрам рыбу ловил, и понял — у Л. эта пустыня — единственная соперница, и представил себе, что, может быть, Л. — не конец моей пустыни, а только оазис.
Эта мысль была от ревности: я её ласкал, а она думала о письме А. В. День прошёл томительно. Вечером — слово за слово о том, что она «не хозяйка» (по её мнению, я должен быть «хозяйкой»), и пошло, и пошло…
После часа ночи она повела меня «под расстрел», и на рассвете при звезде утренней мы восстановили любовь, и потом, вернувшись, зазябшие, мокрые от росы, залегли греться в постель. Тогда я впервые почувствовал возбуждение через мысль: это сверху исходящее чувство плоти, а не снизу.
Психология «расстрела»: страх от возможности утраты и через это «пропади весь этот спор, и пусть я во всём виноват, и даже если она виновата и у неё дурной характер — пусть! Я это беру на себя».
Её вина в том, что она пустяки возводит в принцип и начинает этим принципом бить в душу. Она виновата, но от ударов душа освобождается от оболочки, и тогда становится широко и всякая вина, моя или её, становится мелочью. В этом и есть сущность «расстрела», что становится больше не страшно, что «не в этом дело».
Счастье в том моё, что Л. это моё состояние хорошо понимает, что сама с проклятьем бросает оружие, всю себя земную, и сливается со мной: убивающий как бы сам себя убивает, чтобы соединиться с душою убитого. И вот тогда как бы с неба приходят страсть и возрождение любви со славою необычайной.
Так было в наших трёх спорах: 1) Ванна, 2) Гроза (как на полу сидели всю ночь и плакали, а потом радовались и целовали друг друга) и 3) Расстрел.
Психология спора: истоком спора всегда бывает упадок любви, сомнение в ней, вздох о свободе, об одиночестве и вообще в измене «Мы» и возвращению к «Я», и в этом взгляд на неё со стороны: «вот она какая!» Так что спор, вытекая из этого, находит повод, питающий особую лживую диалектику.
Не забыть о «расстреле»: под звездой утренней и пониже маленькая, а земля брачная парит, и аромат, и тёплое дыхание, и когда рассвет — туман над овражком тёплый, и первая птичка, и последняя кукушка.
После того состояние дома: страстное желание быть ближе к её телу, и когда стал ближе, то тело в руках плавится и подаётся в глубину, и страсть сверху, как бы от духа, как бы совсем другое в сравнении с тем, что бывает от похоти, и эта верхняя страсть зажгла и её.
Значит, она вообще загорается только от какой-то высшей страсти, исходящей из идеального чувства: и тут она — есть она.
Когда её душа приходит ко мне со всей ощутительностью, то это становится больше природы, и звёзды детства над нами, и аромата земли, и росы, и туманов внизу. Вот она и хочет мне доказать, что то всё хорошо, но то — всё детское (художество), игра священная, это же — небо и Бог!
Читаю «Мой дом»[35] и ясно вижу, что именно я-то и посвятил своё писание делу преображения и оправдания плоти и всей вообще твари земной. Странно, как Л. сразу этого не поняла и так долго учила меня тому самому, о чём я всю жизнь твердил так выразительно. И её война за «мысль» в любви, за оправдание нижней любви мыслью («поднимать любовь») — разве я-то не