Скачать:PDFTXT
Мы с тобой Дневник любви. Михаил Михайлович Пришвин, Валерия Дмитриевна Пришвина

и так мы отправились путешествовать в неведомую страну вечного счастья. Теперь всё пойдёт по-другому, и я твёрдо знаю, что если и тут будет обман — я умру.

А впрочем, позвольте, кто и когда меня в жизни обманывал? «Уверчив!» — сказала Аксюша. А как же иначе, как не на риск, можно было в моём положении выбиться в люди?

Рыба и та в поисках выхода тукается о сетку и, бывает, находит выход. Я тукался множество раз, и мне было иной раз очень больно. Но какой же другой путь для меня, как не «уверяться»? И вот я дотукался, вышел на волю и, не веря открытой воле, говорю о возможности обмана и смерти. Какой же вздор! Смерти нет — я не умру.

Моё письмо, написанное ему в эти дни.

«Дорогой Михаил Михайлович, сегодня я проснулась, вспомнила, на уроки идти только к четырём часам, значит, можно спокойно посидеть одной в тишине. Вот тут-то я и почувствовала, как устала за последние дни и как нужно побыть одной.

Лежу, читаю «Жень-шень», и так захотелось с Вами перекинуться словом, — терпенья нет дожидаться первого числа! В одиночестве легче общаться с другим человеком, чем в присутствии его. Почему это? Может быть, встретив человека, вкладываешь в первое ощущение много своего, того, что тебе дорого, что ты ищешь, и уже говоришь больше со своей душой, а не с человеком. Поэтому такую полноту и дают мысленные беседы — в воображении.

А может быть, и иначе? Может быть, есть редкие и счастливые встречи, когда открывается настоящая сердцевина человека (та, о которой мы с Вами говорили, что сохраняется в нас всю жизнь, в которой — вечная детскость, которая если утратится, значит — душа погибла, и т. п.). Она скрыта наружностью, привычками, характером, нервами, страхом перед жизнью, даже одеждой. А мы её вдруг увидим и в неё поверим. Поэтому общение с нею легче в отсутствие человека с его житейскими наростами, за которыми скрыта сердцевина. Вот почему я и хочу сейчас с Вами беседовать.

Если моя теория верна — Вы поймёте и обрадуетесь. Если я ошибаюсь — хорошо ли молчать из трусости, из самолюбия не сделать сейчас того, ради чего и живём мы на свете? Об этом я сейчас у Вас же прочла, это меня умилило и заставило бросить книжку и взяться за перо. Вы пишете о Лувене: «Культура — в творчестве связи и понимания жизни между людьми». Культура, — говорю я, — это полнота жизни, стремление к совершенству, к настоящему счастью.

«Что наша жизнь — одна ли, две ли ночи». Нет, гораздо больше: в драгоценных минутах ощущения чужой души как своей и через это — в ощущении единства со всем живым, что способно любить, а способно к этому всё. После первой встречи, когда я лежала с обмороженными ногами, я тоже взялась за «Жень-шень». Читать мне было мучительно, потому что тот близкий человек, каким был для меня автор до личного знакомства, вдруг раздвоился. Я никак не могла связать этих двух людей. Ведь первый был своим — не только я его, но и он меня понимал, ничего с ним не было ни страшно, ни стыдно: мы жили с ним в одном мире, где нет ни разочарований, ни расставаний, ни смерти. А второго я не могла понять, и, ещё печальней, — он не понимал меня.

Я ведь была в менее выгодном положении: не имела средств ему открыться. Его-то я узнала через его же книгу: в творчестве человек открывается невольно. А я — как могу себя открывать я Вам? Ведь это возможно или через художество, или через святость (нравственное совершенство — там тоже кора сгорает). А у меня — ни того ни другого.

Вот почему так трудно было читать «Жень-шень», будто подмена произошла, как только во сне бывает. После второй встречи всё вернулось. И хоть многое мешает, но это отбрасываешь: внутри есть тот свой человек. И если не выйдет до конца как надо — значит, сами виноваты. Самое главное, что это возможно — проникновение в тот мир, в котором существует наше единство и свобода, и рано ли, поздно ли, все в него войдём. А пока надо благодарить за проблески этой радости и к ней готовиться.

Ещё мне хочется Вам сказать о другом: Раз. Вас. как будто замариновался в той уже прожитой жизни, в которой жили люди нашего круга и которая себя изжила. Недаром он специализировался на обработке архивов. Одной ногой он всё ещё в «духовных салонах» прошлого. Всё это нужно было когда-то, но сейчас этого нам мало. Кто не хочет быть современным, тот попросту ленится действовать, ленится брать на себя свой крест. А пассивное страдание, вроде сидения в тюрьме, никакому богу не нужно. Нам мало уже слова «культура», нам надо нечто более цельное, простое, осязаемое, может быть, даже суровое.

Я бы не хотела, чтоб вчера к нашему столу пришёл Блок, Мережковский и другие из тех людей. Мне тяжела замороженность Р. В-ча в симпатиях к гностицизму и его присным: Белому, Штейнеру; его вкус к схематизму в вопросах духовной жизни (наш разговор о треугольнике Штейнера, двух путях — от ума к сердцу и обратно). Ведь на самом деле это не так: не с той «точки зрения» надо подходить к реальной, живой жизни нашего духа.

Но не поймите, что я браню Р. В. Он чистейший, благороднейший человек и трогательный даже: к нему всей душой можно привязаться, только с ним нельзя взаимно расти (можно лишь сохраняться, это тоже немало).

Возможно, это печать петербуржцев. Она — от большой формальной культуры. Меня в присутствии таких людей подмывает созорничать, — каюсь! Вот в прошлый раз я из-за этого ляпнула про нашего общего знакомого Зубакина[10] — «спёр», а потом пожалела, но было поздно. На самом деле он «спёр» у самого себя: он читал мне те четыре строчки, что и Вам, выдавая каждый раз за экспромт:

А там на севере олени

Бегут по лунному следу

И небо нежную звезду

Качает у себя в коленях.

Забыла прошлый раз напомнить Р. В-чу: Ваш Розанов со слов ап. Павла пишет где-то: «Святые будут судить мир». Куда же деть в таком случае все 40 томов этого доктора (Штейнера), ради изучения которых хотел бы Р. В. ещё раз «воплотиться»?

Ещё я хотела сказать об Аксюше. Вы, наверно, неприятно удивились, что я сразу сказала ей «ты»? Я потом мучилась (не тем, что сказала, а что Вас сбила с толку этим). У меня это вышло опять-таки потому, что с такими людьми сразу рушатся преграды. Вот и она мне сказала «ты», и мы с ней расцеловались на прощанье.

Ну вот, мой отдых окончен. И письмо кончаю. Перечитывать некогда. «Но мне порукой Ваша честь», что Вы его не покажете ни Р. В., ни Аксюше. Вам троим только и дел, что перемывать косточки ваших гостей: вы люди свободные.

Я очень довольна нашей беседой. У меня даже глаза мокрые, но это «умиление» — от больных нервов и так же мало стоит, поверьте, как умиление некоторых постников, происходящее от телесной слабости».

Так началась наша дружба, как напряжённый и радостный друг ко другу интерес. Ни о разводе, ни тем более о браке мы и не помышляли. Мы жили только настоящим, грелись в его свете, никому, кроме нас двоих, не видимом, никого ничем не оскорбляющем. Снова повеяло на меня духом свободы, поэзии — таинственным гением жизни, ушедшим со смертью Олега.

Всё было ещё между нами непрочно, и в то же время это была полная жизнь.

Куда бы я ни пришла в те дни — к матери ли, к друзьям — все на меня дивились и только не спрашивали: «Что с тобой?» Но я молчала. Я боялась спугнуть своё новое счастье. От счастья, именно в эти дни, я начала думать о том, чтоб отдать сполна свой долг: посвятить остаток жизни не одной матери, но и покинутому мужу. Теперь мне это казалось лёгкой жертвой.

Хорошо помню, как я встретилась с ним на улице, рассказала о новой работе у писателя, о новых людях на моём пути. Он слушал с интересом, радостно улыбался и всё время вставлял в мой рассказ: «Записывай, непременно записывай за ними — это ведь реликты эпохи!»

Сколько бы так длилось, к чему бы привело? Но судьбе было угодно подхлестнуть события. Чтобы сделать их понятными читателю, надо напомнить, что в те годы каждый третий среди нас считался филёром, — так говорили опытные люди, и это подтверждалось практикой жизни.

Вот почему 3-го февраля Пришвин записывает в дневнике два таинственных слова: «А если?»

Глава 5 «А если?»

Изучая письмо В. Д-ны, нашёл, что логика её не покидает ни на мгновение: очень умная, а я совершённый дурак («уверчив»). Но вот выступает контролёр доверия — Разум (он Разумник Васильевич) и спрашивает: «А если?» И какая кутерьма подымается, и «сладкий недуг» исчезает в одно мгновение… и становится ясным, что то моё одиночество, на которое я жаловался моему новому другу, и было и есть средство моего спасения и разгадка для всех удивительного, что такой ребёнок мог сохраниться в наше время.

Р. В. говорит: «А если?»

— Но разве вы не видите, какая она?

— Вижу, да, а всё-таки «а если?».

— Но, ведь если думать всегда о «если», с места сдвинуться нельзя.

— Почему же? Вот Аксюша, — она, несомненно, не «а если», — отвечает мне Р. В.

5 февраля.

Дни 3—4 февраля были самые трудные, я ужасно страдал. Р. В. рассказал мне о женщине, которая вышла замуж за человека, подлежащего исследованию. Восемь месяцев спала с ним, всё выведала и предала. И под влиянием рассказа Р. В.-ча, не видя Веду, я представил себе, будто стало невозможным поправить малодушие: «Ушла и больше не придёт никогда!» И мне остаётся «прочее время живота».

Вот тут-то во мне всё закричало: «Спасать, немедленно спасать!» И я написал тут письмо ей.

О, как я люблю это чувство покаяния, из которого воскресает мой настоящий человек!

Моё письмо. «После каждой новой встречи Вы чем-нибудь возвышаетесь в моих глазах, и чем-нибудь перед самим собой я становлюсь ниже, и в чём-нибудь я отступаю. Не только архивы мои — драгоценные (казалось мне раньше) дневники, но и книги в моих глазах теряют прежнее значение, и последние остатки вкуса к славе исчезают. Самоуверенность моя исчезает. Предвижу, что на этом пути «Пришвин», каким он был, и вовсе кончится. Напротив, всё Ваше в моих

Скачать:PDFTXT

и так мы отправились путешествовать в неведомую страну вечного счастья. Теперь всё пойдёт по-другому, и я твёрдо знаю, что если и тут будет обман — я умру. А впрочем, позвольте,