этому другу и есть наш жизненный путь.
Читал эпилог «Войны и мира» и вспоминал, что после чтения всякой философии остается некоторое смущение. Потихоньку от философа спрашиваешь себя: не в том ли цель философии, чтобы простую, ясную мысль, действующую полезно в голове каждого умного человека, вытащить, как пружинку из часов, и показать в бесполезном состоянии? Это можно видеть по «Войне и миру». Автор в эпилоге взял и вытащил всем напоказ пружинку, приводившую в движение художника, и читатель дивится, как могла такая жалкая пружинка приводить в движение такую чудесную жизнь.
Вот к чему и сказал мудрец: бойся философии, то есть бойся думать без участия сердца, и хорошо сказано, что «бойся» – это значит: думать надо, – думай, но бойся.
Если я по природе своей ученый, поэт и философ, а занимаюсь чем-нибудь практическим, просто для своего существования, то куда же девается моя наука, поэзия, философия? Думаю, что они входят в состав того простого, что я делаю и чем каждому из нас жизнь дорога. В этом смысле мы все поэты и философы и все сходимся в этом чем-то. Так вот, бывало, один обращается к другому с такими словами:
– Друг, скажи по правде.
И друг отвечает:
– По правде говорю тебе.
И вот эта правда понимания друг друга и есть наука простого человека, его философия и его поэзия.
В философии заключается соблазнительная лазейка удрать в иллюзорный мир и свалить с себя необходимую тягость борьбы за действительность. Потому-то вот и говорится: бойся философии.
Истинная же мудрость должна быть делом жизни, а не специальностью. Истинный мудрец, прежде всего, незаметен и прост, а на философа все пальцем показывают, потому что он рассеянный и о действительность спотыкается.
Ни за что в мире не отдам это счастье интимного общения с незнакомым русским человеком, как с родным. Это до того у нас повсюду у земли, что никто на это счастье не обращает внимания и думает, что так это и надо.
А мне надо было в молодости побыть за границей, на одном немецком языке посидеть несколько лет, чтобы понять и оценить эти соки земли.
Вот идет человек, бригадир стекольного завода. Прошлый раз впервые он увидел меня на лесной дороге с убитым чернышом. Он порадовался моей удаче, похвалил петуха, спросил, кто я, сказал, кто он, и мы разошлись, и больше ничего между нами не было. И вот он сейчас издали увидал меня, и не может сдержать радостную улыбку, и потом говорит со мной, как будто мы с детства знали друг друга.
…Что взять с нас, простецов… Может случиться, что у многодумных только пустые слова, а у простеца одно словечко, да туго-натуго налитое собственной кровью, и этим словечком решается все дело борьбы в жизни.
Пешеход творит пространство: чего только ни увидит странник на своем неторопливом пути. А самолет пожирает пространство. А вот об этом тоже надо подумать: конечно, исчезновение пространства – это факт нового времени… Но человек без пространства в своих переживаниях тайных является теперь таким же таинственным и неразгаданным, как прежнее пространство (ландшафт).
Знаю, что все звезды со временем будут открыты, приблизятся к нам и станут не только сказками. Но никогда не откроется для всех ночной час спящего человека.
* * *
Этот ум жизненный, который у неграмотного человека работает ничуть не хуже, чем у профессора; ведь этим же умом какой-нибудь профессор Павлов делает свои открытия, не из книг же берет он свой ум! Между тем простым людям, приступающим к ученью, кажется так, будто ученые думают особым книжным умом.
Неспелые души. «Мужики» Чехова прочел, как в первый раз. Значит, в то время я был такой, что они до меня «не доходили», как и вообще вся поэзия Чехова. Так что скорее всего душа моя раскрывается и вырастает только в опыте, что это самая поздняя душа из всех мне известных. У женщин души всегда поспевают поздно, помню сестру такой: лет в пятьдесят она стала умной, о матери и говорить нечего: в свои семьдесят пять лет она оставалась ребенком, и ей бы надо было жить непременно за сто. Вот эти нехватившие для зрелости ее души годы я теперь и доживаю.
Помню, тем и привлекательны были нам наши мужики, что у них почти у всех были души неспелые, и все грехи их: воровство, пьянство, грязь и прочее – были такого характера, что спроса за эти грехи не было, и это действительно были не грехи.
Нет! Вероятно, и даже наверно, я читал «Мужики» Чехова, но тогда своей неспелой душой не мог принять унылый тон чеховского рассказа.
Наверно, и рассказы мои восторженные о природе исходили от той же неспелой души. И если теперь в арифметической своей глубокой старости я пишу, как говорят, все лучше и лучше, то, значит, душа моя поспевает, молодая душа моей матери в старых годах.
А что, если я не один, а вся основная мужицкая масса русского народа состоит из неспелых душ, и этой же неспелостью души строится и вырастает будущее?
Чехов, любя, как русский человек, неспелые души мужиков, изображал их на фоне уныния интеллигентного человека, тогда как я очищаю их от грязи и сливаю в одно с природой, как все мы делаем то же с самой природой ранней весной: природа лежит вся в грязи, а мы уже чуем запах молодой коры и сквозь ветви неодетого леса видим небесную бирюзу.
Шел старик по улице с большим, тяжелым мешком за спиной. Он изредка лишь вскидывал на прохожих глаза, и видно было, что в глазах этих живет ум, только не сейчас: сейчас весь ум этого старика был в мешке.
Он. Дождь и хлопья мокрого снега. Седой старик в лаптях, в юбке из грязных мешков, с корзиной в руке стучит под окном и собирает ради Христа. И как подумаешь только, что «я» у этого нищего такой же единственный и исключительный орган восприятия мира, то есть я хочу сказать, что с его фактической и невольной точки зрения его бытие важнее всего в мире, а я, например, я – М. Пришвин, со своими рассказами, просто даже неведомое существо. Какой там я! – даже сам Пушкин… Ему просто и некогда о нас знать. Итак, этот «он» идет и месит грязь… Он, по всей вероятности, не только не мечтает, как я, о всяких волшебных возможностях, а даже ему жизнь есть тяжелое бремя. И он, если бы не веровал в Бога, с наслаждением лег бы под забором в грязь и к завтраму умер. И тем не менее, на одной точке земли он исключает меня, и на каких-то весах мы совершенно равны, – его «я» и мое.
Да, вот он и заворачивает ко мне, он просится в мой дом…
* * *
Хороший человек? Не будь плохого, как бы ты узнал, что он хорош: и чем хуже человек, тем лучше становится хороший.
Хороших людей гораздо больше, чем нам об этом говорят и чем мы сами об этом думаем тайно: мы боимся это сказать себе вслух, как боимся оставлять неприкрытым для общих глаз свое тело.
Есть люди столь значительные, что весть о их кончине не так уж и обидна: они живут в делах своих.
Пустыни, грязь, глинозем и всякие неудобства и некрасивости на земле преодолеваются широтой охвата зрения: надо подняться повыше.
Так точно мелочи человеческой жизни преодолеваются великодушием.
Чехов – поэт нежнейших прикосновений к страдающей душе человека, ему не хватает героических порывов, подобно Горькому. Но ведь кто из нас не пробовал героический путь! Всем хочется быть героями. Попробуют и останутся ни с чем. Бывало, в юности едешь домой героем: чего-чего о себе не надумаешь и везешь показать домой. А когда приехал, всего-то тебя рассмотрят, и тебе самому станет стыдно за свой надуманный героизм, за свою позу. Среди родных, просто любящих людей ты проверяешь себя и сбрасываешь все лишнее.
Вот Чехов и был у нас таким раздевальщиком «героев», читая Чехова, становится стыдно позировать. Чехов своим искусством давал нам образцы поведения, он был в числе десяти, двенадцати писателей, давших нам русскую литературу на поведение. И это было согласно простому народу, который в наше время верил, что книги не пишутся, а падают с неба.
Вот почему теперь, в наше героическое время, и выдвигают Чехова как великого писателя.
В наше время героических требований к личности Чехов, яркий представитель нашего русского родного дома, каждому претенденту на героя может служить проверкой: действительно ли ты цвет или пустоцвет.
Есть люди такие хорошие, что все вопросы любви и брака, отношения индивидуальности к обществу лично их совершенно минуют, исчезая в их умном и добром управлении самими собой. Они проходят в жизни мало заметно, как неслышное тикание маятника и бой часов: надо нарочно прислушиваться. Есть, несомненно, значительное число таких достойных ритмических жизней, наличие которых в многочисленных массах простого безымянного народа столь же велико, как собрание культурных ценностей в интеллигентном обществе. Если бы не было такого ритма в безымянной жизни, соответствующего ритму, заключенному в культурных ценностях, то каким бы образом люди высокой культуры и простейшие, даже неграмотные труженики понимали и уважали друг друга?
Есть прекрасные деревья, которые до самых морозов сохраняют листву и после морозов до снежных метелей стоят зеленые. Они чудесны.
Так и люди есть – перенесли все на свете, а сами становятся до самой смерти все лучше. Есть такие люди…
1945 год. Рузвельт – великий человек потому, что на него глядят миллионы светящихся глаз и освещают его. Рузвельт велик, но не свободен. Стоит ему по личному желанию выйти из поля зрения светящихся глаз, как он теряет все свое величие и погружается во тьму.
Вот почему я предпочитаю Рузвельту жизнь ивановского червячка: светляк совершенно свободен – его свет исходит от своего фонарика.
Человек простой терпит все плохое, как будто на то и на свете живет, чтобы все сносить. Зато если вдруг придет счастье, то радуется и благодарит. Так и живет простой человек: если увидит, что где-то на пути ему плохо – постарается устранить плохое.
Но, работая и продвигаясь вперед, он оставляет другому лучинки, спички. И вот придет другой человек, и все готово ему. Тут он радуется, благодарит. И, уходя, готовит другим.
Простота жизни и мыслящее затишье с готовностью внимания ко всякому проходящему – вот я бы чего хотел сейчас для себя. И мне думается, к этому скоро прибегнут многие.
Есть красота, и есть служение красоте, и есть потребительское отношение к красоте: эстетизм. И очень похожий на эстетизм есть оптимизм, как,