указала на свое тело моя спутница, – разве все это не хвосты, и сколько их!
– Конечно, хвосты, – согласился я.
– А эта беготня с утра до ночи за продовольствием, это не хвосты?
– Хвосты!
– А та мечта о будущих полных магазинах, и ресторанах, и домах отдыха?
– Конечно, конечно, даже все прошлое наше, каким, в сущности своей, являются все потребности нашего тела… все это у нас коровьи хвосты.
– Прошлое! А это будущее, посвященное счастью удовлетворения хвостов всего человечества! И ты не радуйся очень на то, что мы со своими веточками березы очень далеко ушли от коров: по пути совершенства человека в его борьбе за существование и в естественном отборе столько нарастает необходимых «хвостов», что, если бы коровы их видеть могли, они бы запрыгали от радости.
* * *
«Война учит всех», – пришло мне в голову, когда я снимал за картошку двух мальчишек по пятнадцать лет. У одного были на груди стрелковые ордена, и я не знал, как мне с ним быть, потому что в комнате стена мешала отодвинуть аппарат, чтобы могли выйти все ордена.
– Что делать? – сказал я. – Если снять ордена, то обрежется вверху голова, волосы почти до самого лба. А сохранить голову – срежем ордена.
Мальчик задумался.
А я ему пословицу: «Или грудь в орденах, или голова в кустах»
– Режь голову, – ответил мальчик.
Смотрю в себя и через себя одного понимаю все русское, до того я сам русский. Так, если хочу понять, откуда у нас берется столько героев, то сам эту готовность к геройству вижу в себе, как будто сидишь ни у чего и ждешь, что тебя позовут, и как только позвали, то ты делаешься будто снарядом: вложили тебя в пушку – и полетишь, и с удовольствием, с наслаждением разорвешься где надо…
Самое характерное в нашей стране от начала революции, когда начальники (Чапаевы) ходили в калошах на босу ногу, и до ныне, когда иной начальник в погонах золотых, это, что народ обходится с этим начальником не как с титулованной куклой, а как с живым человеком. («Знаем мы, откуда вышел Калинин».)
Наши победы там у них понимаются как чудо, но посмотрите на борьбу нашу с Германией с точки зрения Бисмарка, помните: Германия активная, мужская страна, Россия – пассивная, женственная. Очень верно. Только почему же заключать, что муж в борьбе непременно одолеет жену? Не видим ли мы везде наоборот: муж какой-нибудь дважды герой возвращается в свой дом, и там герой становится ребенком, а самая обыкновенная баба обходится с ним, героем, без орденов, как с младенцем.
Так и теперь с немцами-героями вышло: это баба их победила, и не какая-нибудь символическая, а самая обыкновенная баба, выполняющая в колхозе под управлением пьянчужки-председателя нечеловечески тягостную работу. Тут весь бабий секрет в стихийном терпении Вот тут-то в дебрях тыла бабьего и таится то «чудо». (Эта мысль требует большого раздумья с углублением в быт: например, баба же не пьянствует, не распутничает, ждет, работает, рожает, и у нее дети, и тут открывается родина.)
В детском вагоне. В детский вагон вошел грубый парень и, увидев, что места ему нет, все занято детьми, сказал:
– Ишь нарожали, пора бы перестать: столько горя, а они рожают.
– А это, милый, не радость: поди-ка роди! Умница нашелся, – теперь-то и надо рожать.
– И поощрять даже надо.
– Я это знаю, а все-таки неприятно смотреть – там умирают, а тут прибывают, будто не люди, а куры разводятся…
– Именно это и надо поощрять!
– Человек не курица, – продолжает, не слушая, парень, – курице голову отрубишь – она воскреснет, а человека не воскресишь. Человека таким, как был, не родишь.
Вошли слепые, один играл на гармошке, другой пел о том, как на Западном фронте геройской смертью погиб молодой человек и как дома плакала его мать. Все женщины в вагоне плакали, видно было насквозь, как много в стране страданья и горя, – так много, что, глядя на плачущих, даешь себе обет как можно осторожней обращаться с людьми на улице, в трамваях: почти каждая женщина – сосуд страданья и горя.
И заключение грубого парня:
– Вот видишь, плачете, а спорили, что надо рожать. Человек не курица, человек умер – и не родишь его!
* * *
У меня свое, у тебя свое, у него… а вместе – это родина. Чувствовать вместе «свое» мы научились на войне.
Чувство родины сейчас связалось у всех с концом войны. Кончится война, сделаем все последнее дружное усилие для конца, и тогда все то хорошее, что мы ждем, будет родиной.
Сегодня вся Москва едет в поле с железными лопатами, едет не могилы копать – огороды! Смотришь и радуешься силе жизни, побеждающей скорбь. Но эта радость жизни в лучшем своем выражении не больше того, как высказано в Одиссее:
Итак, мы плыли дальше, поминая милых умерших,
Втайне радуясь сердцем, что сами остались в живых.
Из окна. Погода ужасная, холод и буря. Березка перед моим окном едва только оделась, и так нежна еще зелень, что сквозь нее видны все сучки, от больших до самых тонких. И вот буря треплет ее, бросает в стороны, гнет чуть не до земли. Как это ужасно! И переношу мысль на человека: сколько надо было жить, мучиться человеку в этом безобразном хаосе, чтобы научиться удерживать в себе постоянную мечту и веру в возможность лучшего.
Что человек – посмотрите на кошку: как она отзывается на ласку. И даже свирепый тигр – разве он не таит в себе ту же потребность? Если бы такая особенная в его жизни тигровой выпала близость к человеку, – разве он тоже бы не жался, не мурлыкал, не просил бы его там почесать, там поскрести…
А разве все в мире не таит в себе готовность любви, разве в самой ужасной битве и при разжигании ненависти то же самое не вспыхивает там и тут искра голубого света этой таинственной всеобразующей силы?
Разговор с майором.
– Вы что теперь пишете? – спрашивает он.
– Я пишу, – ответил я – только не удивляйтесь, не для войны, а для мира. Война пройдет: я не могу писать для преходящего. После войны будет мир. Так вот я для того мира пишу.
– Почему же вы думаете, что я удивляюсь: ваша мысль большая и верная. Война пройдет – книга останется. До войны и я тоже был учителем…
Когда личность в своем высшем развитии выходит за границы своего национального происхождения, то ведь эта нация цепляется за нее и венчает «национальным» поэтом, артистом, ученым или что там еще. Но личность сама по себе освобождается от этих уз. Шекспир становится похожим на русского, Толстой – на англичанина, Моцарт, Чайковский, Бетховен… Да, мы люди в творчестве своем как вода: каждый ручеек стремится преодолеть косность условий своего происхождения и уйти в океан.
В книгах людей надо учить не рассуждению, книга не для того, чтобы ума набираться, а для того, чтобы учиться любви.
Молодой человек двадцати семи лет, садовод по профессии, ныне лейтенант Заведует каким-то гаражом в Москве. Проходя ежедневно мимо моей дачи, он видел, как я шкурил столбы, как ухаживал за машиной: смазывал, надувал баллоны, мыл. Недавно, проходя мимо меня навеселе, он поманил меня пальцем и спросил:
– Ты, дедушка, кому это помогаешь?
– А я сам себе, – ответил я, – помогаю. Я писатель и стараюсь все для себя делать своими руками.
– Разрешите мне вам помочь, – сказал он с большим почтением, – у меня есть замечательная лампа-переноска. Есть конденсатор, молоточек для трамблера, хотите, я сейчас вам привезу на велосипеде?
– Привезите, – говорю, – только не знаю, как я расплачусь…
– А ничего не надо, поставьте сто грамм вина, распейте сами сто грамм со мной, и я буду очень доволен: я больше всего дорожу хорошим обществом.
Вечером я сказал жене:
– Ты, живя со мной, была не раз свидетельницей явления подобных неведомых друзей. Вот за это я и живу в России, и люблю русский народ.
– Почему же русский, – спросила она, – разве англичане или любой другой хуже?
– Наверно, не хуже, – ответил я, – но ведь это отвлеченно и неощутимо для меня, ни языков как следует не знаю, ни соприкосновения не имею. Вывод, конечно, делаю: человек – везде человек. Но как я могу любить «вывод»? Я люблю русского человека и только на основании этой фактической любви делаю заключение, что у всех народов есть свои хорошие люди.
Она с трудом нашла магазин, где склеивается фарфор. Заведующий отказался дать ей жидкость для склеивания и требовал, чтобы она сервиз доставила к нему.
И вдруг седеющий джентльмен из евреев, узнав, что это для
Пришвина, весь преобразился и сказал, что для Пришвина он сам придет к нему на квартиру и все сделает бесплатно.
В воскресенье он к нам пришел. Поняв, что он мой читатель, я спросил, какие он мои книги читал и что ему больше понравилось.
– Извините, – ответил он сконфуженно, – я вашего ничего не читал.
– Как же вы про меня знаете?
– У меня, – ответил он, – двое сыновей, оба погибли на фронте. И я помню, как часто они о вас говорили, как они любили вас.
– Писателей-то совсем нет, – сказал N.
– А маршалов? – ответил я. – Но пришла война – пришли и маршалы. Так будет и с литературой: начнется истинно мирное строительство, откроется внимание к жизни народа – явятся и писатели.
Писатели, тоже как грибы, растут при подходящей погоде.
Писатель – это стрелочник времени.
* * *
История человечества начинается жертвоприношением Богу баранов и приходит к жертве себя самого за друзей своих. Какое же это движение вперед человека!
Так можно ли унывать даже во время самой жестокой войны?
Рожь хорошо выколосилась, и отдельные колоски зацветают. Великаны-колосы маячат на высоких соломинах, и маленькие жмурятся в тени. Равных по точности не увидишь в поле ни одного колоска, ни одной соломины. Но все поле ровное, и у высоких нет упрека малым, и у малых нет зависти к высоким.
Каждый колос, каждая соломина, такие все неравные, показывают нам свою великую всеобщую борьбу за жизнь, за свое лучшее, но все ровное поле высокой зацветающей ржи свидетельствует нам о победе.
Смотрю на рожь и вижу поле новых людей, и нет у меня в душе особенной жалости к слабым, и нет зависти к высоким. Мне только очень хочется самому подняться повыше и стать свидетелем победы нашего дела на всем человеческом поле.
На войне природный