гораздо труднее, чем высоко над землей ходить по канату.
Вот почему труд настоящего писателя рано или поздно, иногда и после смерти, находит высокое признание.
Талант есть у всех, только его надо знать, а когда говорят «бездарь» – это значит, человек изменил своему таланту, а претендует быть кем-то: это претендент на чей-то трон, и я его терпеть не могу.
Целомудрие. Даже и целоваться на людях стыдно. Показывать это можно уже, когда родится ребенок.
Так и в творчестве тоже правило: показывать можно только уже готовую вещь.
* * *
Никогда не останавливался перед чем-нибудь только из-за того, что другие за это брались и среди них были люди, может быть, и способней тебя. Это неверно! Твой кончик счастья виден только для тебя, и за него потянуть можно только тебе одному.
Вот отчего хороший грибник не боится народа в лесу, он верит, что твой гриб от тебя никуда не уйдет и никто твоего гриба не заметит. И хороший охотник не боится чужой стрельбы, напротив, «стреляют, – думает он, – значит, там-то и дичь». Так идет счастливец на гам и стрельбу, и оттуда на него прямо и зверь; недаром же говорят: на ловца и зверь бежит.
Из темы выходит План, и в процессе делания является Красота, после чего исчезает и тема и план. Тогда, если действительно вышло красиво, никто не упрекает художника в том, что вещь его вышла из плана и говорит совсем о другом, чем задано в теме, потому что красота выше всего, и наши нравственные усилия, наши темы и планы становятся мусором.
Но мы не имеем прямого доступа к красоте и должны непременно мучиться в поте лица для добывания темы, для постройки и осуществления плана; мы должны непременно мучиться, трудиться, в то же самое время убежденные в том, что дух веет, где хочет, что красота приходит сама.
Красота есть победное окончание борьбы – победа!
Поэзия не подчиняется планированию. Об этом сказано у Пушкина в сказке о золотой рыбке.
Всякая мысль, с которой ты входишь в лес, даже грибы собирать, есть твой план. Но чтобы лес понять, ты должен свой план забыть.
Если же ты будешь о плане думать и тем насиловать лес, то образы тебе не покажутся.
Образы не выносят прямого насилия и по существу своему автономны, как золотая рыбка автономна, хотя и состоит на службе у старухи.
Глава 9
Позвали меня однажды в один литературный кружок, и я, казалось, при общем внимании и понимании – часа два трудился рассказывать о своих собственных путях, показывая, с чего настоящие писатели берут свое начало.
Я был так уверен, что молодые люди меня хорошо поняли, и осмелился сказать такие слова:
– А вот так-то писать романы, чтобы только «мастерить», этому каждого я могу научить в два месяца.
Послышались голоса:
– И напечатают?
Я ответил:
– Мало ли печатают вещей…
В ответ послышалось:
– Научите, научите!
Молодых людей тургеневского времени соблазнял очередной идол: так называемый стиль. Сам Тургенев, великий стилист, смеялся над этим идолопоклонством в искусстве. Вот в наше время надо тоже зорко следить, чтобы голое умение не заняло места этого поверженного идола. Надо уберечь детей наших от соблазна «мастерить» произведения искусства и печь их, как печет повар блины, – сотнями на одной сковородке.
Кажется, вот тебе все тут: рассказ, как вкусный блин, сошел со сковороды, вот она, горячая сковорода, пеки блин другой. Но тут, в деле искусства слова, оказывается, что на каждый новый блин требуется новая сковорода.
Может быть, тут и таится загадка таланта, стиля, вдохновения, всех родов мастерства: почему каждое новое произведение искусства требует для себя новой формы, почему настоящий актер трепещет, выходя на сцену в старой роли, почему художник не может в точности скопировать свою картину, почему Рафаэль и Рембрандт существуют в одном экземпляре, почему Лев Толстой не может в точности переписать свою рукопись…
* * *
В искусстве слова все являются учениками друг друга, но каждый идет своим собственным путем.
1944 год. Май. Задача: написать четыре детских рассказа и сделать на эти деньги на даче забор… За вчерашний день я ошкурил семь столбов и две слеги. Хочу сэкономить и построить забор сам…
– Как тебе не стыдно, – сказала мне жена, – можно ли связывать писание свое с забором!
– Отчего же нельзя, – ответил я. – У Ньютона яблоко упало, и это связалось со всемирным тяготением. А у меня забор – и полная-полная неизвестность, что из этого всего выйдет.
…Плотники вкопали столбы и стали на них с наружной стороны к дороге выпиливать вкладочки для слег.
– Вы их снаружи выпиливаете? – спросил я.
– А как же? – с иронической улыбкой ответили мне плотники.
– Можно и внутри, – сказал я. – Снаружи столбы, а слеги внутрь.
– Столбы наружу! – засмеялись плотники. – Это новая форма?
– А почему бы не подумать и о новой форме? – сказал я. – Вот в моем деле так и требуется, тем только и кормимся, что на каждый раз придумываем новую форму.
– Каждый раз новую? – ахнули плотники. – Ну, это тяжело. Нет, мы делаем всегда по одной форме; как люди установили раз и навсегда, так и делаем: слеги наружу, столбы внутрь.
Поиск собаки – это все равно что стиль у писателя. Несомненно, что, как человек сам с собой, так и писатель родится со своим слогом.
Но необходимо, однако, изломать этот природный стиль совершенно, чтобы потом он возродился, преображенный культурой, и сделался собственным стилем, а не просто слогом, потому что стиль предполагает усвоенную, ставшую своей культуру.
* * *
Луч творчества. В певучем утреннем разговоре кур есть мотив безумно страстных танцев в таверне оперы «Кармен». Я не могу думать, чтобы куры заимствовали мотив из оперы, точно так же не думаю, чтобы Визе прислушивался к курице, я хочу только сказать, что человеческое творчество универсально: это луч, прорезывающий весь мир насквозь.
Друг мой, из мирообъемлющей страсти рождается стиль художника, и только это имея и зная в себе, учись сдерживать ее и выговаривать осторожно, и так родится твой стиль художника из личной твоей всепожирающей потребности, а не из простой выучки мастерству.
Творчество – это страсть, умирающая в форме.
Даже простая расстановка вещей, наведенный порядок дает некоторое спокойствие, а создаваемая форма – это счастье. Значит, можно сказать, что творчество – это удовлетворение страсти формой.
Лев Толстой мечтал писать так же просто и ясно, чтобы строчки его на бумаге были похожи на борозды пахаря. Ему этого так хотелось, что при разочаровании от своих попыток писать он брал соху и пахал.
* * *
Стилист. Когда в конце весны все великолепные птицы отпоют всему миру от сотворения его известные и милые песни, то начинает петь всеми этими голосами самая маленькая серая птичка подкрапивник: поет и скворцом, и соловьем, и зябликом, и овсянкой, и щеглом. Люди идут за грибами, за ягодами или сено косить, а он где-нибудь под крапивой вот заливается, вот старается, но никто не слушает его пения после тех весенних великолепных птиц.
Может быть, подкрапивник хочет соединить все весенние песни в одну, как делает это человек? Дурачок не понимает, что человеческая песня сплавилась из всех песен мира под действием той же огненной силы, которая плавила миры солнц и планет. Маленький стилист под крапивой схватывает от настоящих певцов только форму песни, не имея понятия и предчувствия о внутреннем непостижимом велении природы, исполнителями которой на все времена и сроки стали великолепные певцы.
Так и с нашими поэтами бывает: один пропоет на весь мир один раз, а тысячи перепевают то же самое на свой лад у себя под крапивой.
Художественное произведение синтетично в отношении автора и безгранично в отношении читателя: сколько читателей, столько в нем оказывается и «планов».
Расположение этих планов делается автором в строжайшем порядке под воздействием неизвестной нам силы, которую в просторечии называют талантом, порожденным природой (художник в природе своей – художник «Божьей милостью»).
Вся тайна этой неведомой силы, по-видимому, состоит в размещении планов. Использовать художественное произведение можно всесторонне, но малейшее прикосновение к размещению расстраивает произведение и лишает его влияния.
Формализм и есть вмешательство разума в расположение планов.
Когда я прочитал свой сценарий К., он признал его отличным художественным произведением, но малограмотным в отношении кинематографа.
– Как же быть? – спросил я.
– Нужно, – ответил он, – взять три полосы, вынести на них все сцены, а потом по-новому кинематографически разместить.
Я испугался и не дал ему размещать.
Думаю об этом смещении планов и представляю себе, как сеятель, подготовляя почву удобрением и взрыхлением, бросает в нее семена. После того он уходит, предоставляя каждому зерну бороться за жизнь свою самостоятельно.
Так действует сила божественная. А сила демоническая нарушает эту гармонию, вливается и смещает планы творчества.
И у демона тоже что-то получается – механизация.
Вспоминаю о смысле нашей встречи с К: формализм – это попытка рационализировать самые истоки творчества, это мефистофельская потеха. В тот момент, когда К. предложил мне все сцены пьесы моей с помощью ножниц и клея разделить на три полоски и все перестроить по-новому, я понял те сцены из «Фауста», когда он смеялся над всемогущим бессилием Мефистофеля. И чувствовал я в себе сам, как Фауст, всемогущество Божественной силы.
Мало того, я понял даже, почему, наделав на земле столько гадостей, Фауст все-таки был прощен.
* * *
Esprit de l’escalier[1]. Нет, у писателя ум не лестничный, напротив: писатель именно и схватывает скорее всех мгновение жизни, но только действие его очень сложное-, мгновение схваченное питает очень длинное действие для заключения себя в форму.
Но в нравственном смысле это одно и то же, что поймать текущее мгновение с заключением в форму, что выхватить из воды утопающего ребенка.
Мысль изреченная только тогда не ложь, если она изрекается в лично сотворенной форме.
Облекаясь в слово, какой-нибудь еще безыменный факт тем самым делается достоянием человеческого общества. И от устного имени переход к имени написанному есть тоже событие, как бы второй этаж сознания.
Поэтому-то вот и видишь часто книги совершенно бездарные и тем не менее значительные Даже самая элементарная переписка сделанного имеет значение.
Наибольшая тайна в творчестве – это самовоскрешение в завершенности формы.
Когда напечатается, то к написанному что-то прибавляется. Написанное как бы колеблется в битве неравной и страшной, машинопись проясняет, печать утверждает.
* * *
Совершенная форма и есть для художника то самое, что все другие граждане всевозможных профессий сознают как свой гражданский долг.
Попытки иных художников в осуществлении формы без гражданского долга справедливо осуждены, как формализм.
Формализм – это зло признанное, но форма – это добро. Между тем у