в комнате темновато, — я присоседился к труженическому быту со своей чернильницей. Как радостно было мне услыхать тут, в первый же вечер после своего водворения на место добровольной ссылки, чей-то голос за углом: «тише, ребята, тише, он лампу зажег, пишет». И на другой же день стали появляться читатели с просьбой дать какую-нибудь книжку. Одному, за то, что он выучил мою книгу Колобок наизусть и всю ее рассказал на том бревне, где собирается по летнему времени сход, я книгу эту подарил, и вот раз застал мужа с женой в большой ссоре за книгу: оказалось, что жена ею покрыла от мух горшок с молоком. Увидев на горшке с молоком книгу, десятки раз прочитанную и даже выученную, я испытал чувство истинного удовлетворения, какого не давала мне никакая рецензия, умная, глупая, и никакой юбилей не может этого дать никогда, а муж с женой, оба, сделав для меня самое лучшее, все продолжали ссориться из-за книги. Я так и не мог их помирить и доказать, что нет ничего любезнее автору, как увидеть свою книгу в повседневном домашнем употреблении, хотя бы и для покрывания горшков с молоком. «Нет ли и во всей нашей жизни, — думал я, унимая мужа с женой, — такого лица, которому все мы доставляем большое удовольствие, и в то же время, не понимая этого, ужасно ссоримся между собой?». В самом деле, как бы ни было худо, а все-таки непременно же есть такие минуты истинного счастья, незаметные, неценимые, из-за чего собственно мы и держимся в жизни и дорожим ею; но не всегда прилично о них говорить, и даже нужно сказать что-нибудь злое, вроде того, как недавно рассказал Максим Горький, как мужики сожгли его потребилку. А помню, с тем же Горьким в феврале мы ехали на извозчике мимо Марсова поля, и он мне с сияющими счастьем глазами рисовал план грандиозного памятника на костях революционеров. Я робко спросил его: «повезут ли только хлеб мужики, Алексей Максимыч?» — «Уже везут, — сказал он, — со всех концов везут». И вот оказывается теперь, что мужики злы чуть ли не по своей природе, или от чтения жития святых. Вот я и думаю, что Алексей Максимыч в феврале испытывал ту свою минуту счастья, но ему не дано было сказать о ней, и потому теперь он говорит обратно. Так, ничего нет трудней, как говорить о хорошем. Но что же делать, когда растерялся, и все-таки хочется жить? Я думаю, что нужно смириться до простого факта и начинать все заново. Вот недавно сижу среди деревенской молодежи в праздник, заняться им нечем, заказали пиво и самогонку, и в тот момент, когда принесли уже вино, вдруг являются из далекой деревни ребята играть в футбол. Мигом самогонка куда-то исчезла, и наша партия отправилась в поле. Трудно бы в прежнее время представить себе такой случай, — тогда в деревне не играли в футбол. Теперь в этом краю в каждой деревне чуть ли не по три команды футболистов, странствующих по воскресеньям из одного места в другое для своих побед и поражений. Я читал у Энгельгардта в его «Письмах из деревни», что в одной деревне, исследованной им в течение десятка лет, почему-то мужики побогатели, пить стали меньше, и молодежь вместо прежнего пьянства занялась охотой с гончими. У нас теперь занялись футболом, и любо смотреть в воскресенье на выгоне вместе со всей деревней на состязание наших и чужих и радоваться, когда наши наколотят чужих, или посмеяться, когда достанется нашим. И тех же ребят я совершенно ясно себе представляю притаенными у изгороди, когда гонят стадо, один, с шильцем в руке, подкрадывается к корове — чик! ей в бок, потом чик! — другой, тоже очень интересное дело. Я хочу сказать в общем, что в деревенской природе все от солнышка, греет оно или не греет, и те же самые мужики могут быть очень злыми и очень добрым
и, а не так, как смотрит на них, например, житель пригорода, мещанин, считая что бык, чорт и мужик — одна партия.
Илья-то Илья, да не будь и сам свинья.
Хлеб сеет у нас тут одна старуха Прасковья, к ней обыкновенно за этим и обращаются, она и знахарка и, кажется, акушерка. Явилось это потому, что, как я уже говорил, в прежнее время мужчины жили на заработках в столицах, а женщины занимались земледелием, теперь, из опасения новой катастрофы с продовольствием, мужчины все еще сидят в деревне и неохотно, но все-таки занимаются и земледелием; только сеять уже не решаются и поручают это бабушке Прасковье. И велико же было смущение этой старухи-сеятеля, когда вдруг, еще недели за две до созревания трав, сказали, что по новому закону завтра Петров день, и в селе будет служба, а в старый Петров день, когда травы созреют, никакой обедни нигде служить не будут. Для всех это было довольно просто, — не признавать нового Петра, работать, а в старый — праздновать, значит, не работать. У всех праздник, понимается просто, а бабушке непременно в праздник надо сходить к обедне. Так она и решила вечером, что ежели о. Николай в нового Петра зазвонит, нечего делать, надо итти, а если промолчит, то она будет работать. В сущности говоря, повод для смущения был нисколько не меньший, чем и во время Никона, но уже не тот народ и не те вожди, в воздухе не пахло трагедией. После мне говорили (не знаю, правда ли), будто бы в одном селе неподалеку от нас в Петров день мужики решили сжечь церковь вместе с попом, но все обошлось благополучно: поп подчинился, не служил обедню в новый Петров день и не сгорел. Пусть это будет и легенда только, но все-таки характерная, что сами-то прихожане не захотели гореть за веру, как в старое время, а только обрекли на жертву попа, и что поп тоже не пожелал гореть и не принял трагедии. Так вышло, что все мое внимание при наблюдении такого интересного положения сосредоточилось на бабушке Прасковье. Утром, уходя в лес, я услыхал звон и спросил Матвея Филиппыча, сына Прасковьи:
— Как бабушка, пойдет ли в церковь?
— Собирается, ответил он.
В полдень я встретил Матвея в лесу, — рубил жерди. Спрашиваю:
— Вернулась бабушка из церкви?
— Вернулась, отвечает, до церкви не дошла, одумалась.
— Что же говорит?
— Говорит, что помолиться можно и дома.
Так в нового Петра забастовка вышла полная, и те, кто праздник понимали по-язычески, не работали, и православная бабушка, несмотря на звон о. Николая, не пошла в церковь.
На малое время в это дождливое лето выкатилось жаркое солнышко, травы все зацвели, созрели, и пришел старый Петров день. И какой же, оказалось, хитрый о. Николай, он ударил в этот день во второй колокол, чтобы прихожане не слыхали и не пошли в церковь, и все-таки отговорка осталась, — звонил-мол. Бабушка этот звон не слыхала, в церковь не пошла и молилась дома. А другие праздновали обыкновенно, молодежь играла в футбол, девушки на том же лугу красовались, покусывая подсолнухи и повизгивая частенькие песенки. Казалось, так и пойдет дальше с праздниками, в привычное время не будут работать, а бабушка за всех будет у себя в избушке богу молиться. Но подходит Илья, и вот осложнение: Илья — годовой праздник, престол, и без службы его праздновать никак невозможно, вскоре же после Ильи следует особенный праздник — Кирика и Улиты, когда молятся во избавление от в какие-то времена бывшей чумы и когда особенно сладка бывает самогонка. Веселее всех бабушка, она теперь окончательно установилась на старом и говорит:
— Илья-то Илья, да не будь и сам свинья.
А у граждан полное уныние, в престол без попа водка в рот не пойдет.
Что тут делать? Золотой человек Филипп Яковлевич, председатель, один не унывает, он хорошо знает, что нет такого положения, из которого нельзя выцарапаться, тип на Руси повсеместный, во время напора революции состоял в каких-то властях, познакомился с лицами с духом новых законов, и теперь без него мужики, как без головы. Филипп Яковлевич является из города веселый, говорит:
— Все будет, и поп и все, как следует.
Встречаю в лесу гражданина, идет, подпирается, — будто бы железным костыликом, но я рассмотрел: трубка для самогонного аппарата.
— Попа, спрашиваю, угощать готовите?
— Все, отвечает, будет по-старому. Филипп Яковлевич закон откопал, дело верное, а это все о. Николай баламутит.
— Зачем же о. Николаю народ смущать, ведь ему тоже, наверно, хочется выпить?
— Ну, как же не хочется, да ему надо и в живую церковь пролезть, там ему сулят архиерея. Вот приходите вечером на сходку, все раз’яснится.
Природа науку одолевает.
С удовольствием иду я вечером на сход. Я как-то и раньше с трудом читал газеты и больше интересовался в них библиографией, но как теперь этот отдел во всех газетах очень запущен, то и не получаю совсем газеты, а урывками читаю, когда попадется листок, между тем в деревне кто-нибудь непременно читает и потом подробно рассказывает на сходке о всем важном. У меня вообще теперь такое чувство, что, будто, простой народ, несмотря на все жалобы, на действительно вялое дело школ, быстро догоняет нас в развитии. Во всяком случае, географию выучили отлично, разбираются в истории, в законах, теперь часто в беседах забываешься и не смотришь, как раньше, на них, как на детей. Хорошо ли, худо ли, вопрос отдельный, а только — плотина прорвана и вода прет. Несколько хороших книг из моей библиотеки редко залеживаются дома и ходят из хаты в хату, из деревни в деревню, среди этих книг есть, например, и такие, как Ключевский. Журнал «Красная Новь», высылаемый мне в двух экземплярах, совсем у меня не живет.
Вот из окна высовывается Елизар Наумыч и подает мне прочитанную им последнюю книжку журнала.
— Как вам понравилось стихотворение? спрашиваю я, потому что стихотворение хорошее, о деревне, и сам поэт живет тут вблизи.
— Хорошо? спрашиваю.
— Цветочки разные, — отвечает читатель, — я не знаю, зачем это нужно, это его домашние чувства.
— Чего же еще вам нужно от поэта?
— Пользы.
Так и отрезал, а человек умный, придумчивый даже, но что с ним поделаешь, стихи не понимает! Я спросил про свое сочинение.
— Хорошо, только очень отдаленно, не подходец ли это у вас к чему-нибудь серьезному?
— Подходец, подходец, — бормочу я.
Туговато с новым читателем, все ищет пользы. А Горький очень