взглянуть в эту старину, узнать, отчего что началось и почему все так вышло. Но ничего он не помнит и знает одно лишь предание, будто бы некогда потомок рыцарей сказал: «Думал я и они, вышло они и я, так пусть же будет только я», – и ушел.
– Номер третий – для зайца, еще для зайца, еще… зайцев много, – шепчет Павлик в шкафу, мысленно пристукивая пыжи, отбивая тоску.
Но дождь все журчит; дом преет; желтый круг на потолке расплывается. Весь, как губка, пропитается прелый дом, и запахнут стены, чуланы, крысиные гнезда, из-под низу пахнет жилищем Штыка. Мутный поток у окна станет желтым от глины.
И кажется Павлику, будто и сам он уже глиняный и что вот-вот до него дойдет и размоет. Долго и скучно моросит осенний дождь; все глубже и глубже зарывается крот в кротовину.
– Унес черт, вылезайте, барин! – крикнет Штык.
Звенят, удаляясь, колокольчики.
– Барин, гусь пошел, – говорит, входя, старый бородатый Тимофей.
От этих слов как рукой снимет злую напасть. Как огурчик свеженький, выпрыгнет Павлик из шкафа и радостно спросит:
– Тимофей, да что это за штука такая охота?
– Охота, – подумав, отвечает Тимофей, – потому охота, что охота, и больше ничего.
С этим согласится и Павлик. Но самого главного не замечали друзья, что охота всех роднит и равняет: и барина, и мужика, и лесного бродягу. И попадись тут хорошая собака, так и ей выпадет равная доля. Но вот как раз хорошей-то умной легавой собаки и не хватало Павлику. Все его ублюдки, полукровки на охоте только мешают. Бывало, привяжет Павлик себе к поясу такого пса и подходит к птице. Взовьется петух. Пес за ним. Павлик за псом – и бух вниз. И птица улетит, и коленки в крови, и ружье забито землей. Рассердится Павлик, прицелится в пса: пах! – и готово.
– Три копейки истратил: цена выстрела, цена и собаке, – скажет Павлик.
– Чем бы не собака, – печалится Тимофей, – уши длинные.
– А хвост крючком, – отвечает Павлик.
– И стойки делала, – жалится Тимофей.
– Да ведь не мертвые стойки, – говорит Павлик, – нечего жалеть: три копейки цена.
III
В Безверск приезжал тот самый лисий губернатор, что когда-то сторожу Павлика всадил пять картечин в живот. С губернатором была неразлучная с ним Леди, дочь известного всем охотника Джека. Шерсть у губернаторской Леди была густая, ярко-рыжая, хвост пером, на лбу звездочка, на груди брошка, уши, как две косыночки, в надбровицах по три серебряных волоска, а мокрый нос всегда шевелился, будто везде в России ей дурно пахло. В этот приезд губернатора Леди была тяжела, сосцы напухли и отвисли. Встречаясь на улицах Безверска с мужицкими сапогами, Леди поднимала глаза и, шевеля серебряными волосками, так смотрела на проходящего, будто говорила: «Вы, конечно, можете толкнуть меня в бок сапогом, но, ради моего будущего потомства, умоляю вас, не трогайте!»
– Бессловесная, а все понимает, – бормотал удивленный такими глазами мужик и сторонился.
Верхне-Бродский, встречаясь с Леди, не только уступал дорогу, но и шляпу снимал и потом долго смотрел вслед.
– Как вежлива, – восхищался он, – вот бы щенка…
И представлялось ему, будто с такой собакой и жизнь стала бы совсем другая.
– Породиста! – говорил он.
– Золотая медаль! – отвечал Тимофей.
Просить щенка у губернатора Павлик не смел. Было известно, что лисий губернатор, как многие охотники, топил и зарывал в землю щенков из ревности, чтобы им было на свете собаки, подобной Леди.
– Собака при последнем пути, – сказал Тимофеи, – украсть щенка?
– Укради! – одобрил Павлик.
С тех пор Тимофей стал караулить в овраге под мостом, где дерут лошадей, душат собак, топят крыс, зарывают щенков и котят. Долго ждал Тимофей и как-то раз услыхал жалобный вой…
Незадолго перед этим Леди ощенилась в конюшне под яслями и, собрав девять щенков под себя, лежала утомленная, жарко и часто дыша. И вдруг дверь в конюшню отворилась, и вошел мужик с ведром.
«Я вам верю, вы благородны, вы не обидите моих детей», – казалось, говорили глаза матери-англичанки!
Мужик смотрел в ее глаза и с опаской погружал в ведро щенка за щенком.
«Помните, я вам верю», – повторяли глаза.
Мужик с ведром ушел.
Леди оглянулась на себя: капало молоко из упругих сосцов на солому, – детей не было. Леди и тут не подумала на мужика с ведром, а побежала в угол, где рожала. Долго она нюхала и раскапывала лапами навоз, выбилась из сил, ушла, забилась в самый угол под ясли и уснула. Молоко все бежало в сосцы, напрягало их и бросилось в голову. Boт тогда-то Леди вскочила, все поняла – и завыла. Тимофей услыхал и стал искать.
Где-то, отзываясь на вой, пищало. Тимофей пригляделся, заметил в земле рыжую слепую головку, выкопал, сунул за пазуху и побежал в дом Полюши.
– Кобелек или сучка? – спросил его Павлик.
– Сучонка, – сказал Тимофей.
А Полюша уже совала в рот щенку приготовленный детский рожок с молоком. Слепой наливался, дрожал!
– А, сосочек! – повторял Тимофей.
Немного спустя монах перевез Верхне-Бродского с Тимофеем за реку, и ни один человек ничего не узнал, и сам лисий губернатор уехал, уверенный, будто на всем белом свете есть одна только Леди, дочь великого Джека.
Так, будто ветром березовую летучку, перенесло семя славного Джека в глубину Безверских лесов, на берег озера Крутоярого. Неведомая охотничьему миру, там росла вторая Леди, вылитая мать: и шерсть вышла у нее рыжая и длинная, и во лбу была звездочка, и на груди брошка, и уши, как косыночки, и в надбровицах серебряные волоски, и нос мокрый постоянно дрожал, будто в доме Павлика всегда дурно пахло. Два месяца ее поили из детского рожка молоком, все лето ходили за ней, как за малым ребенком, и выходили. Зимой она, как и мать ее, губернаторская Леди, смотрела понимающим взглядом на беседующих за кухонным столом охотников: только что не могла сказать. Этих взглядов Павлик не выдерживал, его подмывало, и он вдруг срывался с дивана. Схватив свою рубашку за края и завернув ее вверх, крутясь и козликая, он мчался по старому дому из комнаты в комнату.
– Шерстной! – улыбался Тимофей. – Будто из-под печи выпрыгнул.
Леди мчалась за Павликом, настигала его и прыгала. Павлик подхватывал Леди, нес на диван и, растянувшись, щекотал ее.
– С собакой, – наставлял тогда Тимофей, – нужно держать себя постепеннее.
В крепостные времена Тимофей был помощником егеря и потому теперь себя считал понимающим.
– Бога благодарите за сучку, – говорил он Верхне-Бродскому в зимние вечера, – сучки всегда проворней и понятливей.
Павлик верил в Тимофееву мудрость и внимательно слушал.
– Дело божье, – наставлял Тимофей, – так свет стоит. Применитесь к нашему брату: когда-то мы еще начнем понимать, а девчонка уже и готова, и ребят нянчит, и в печь горшок сует.
– Ну, а после, – соображал Верхне-Бродский, – можно ли нас с бабами равнять?
– У нас, – говорил Тимофей, – так, а у них до старости сучки понятливей.
Высказав глубокую мысль, Тимофей любил положить в рот кусочек сахару и выпить блюдечко чаю.
– Сильной росой не пускай, – учил Тимофей, – собака захлебывается. Выходи не рано, не поздно, ищи выводок. Первое время не надейся на собаку, не отпускай от себя, топчи сам. Нашел выводок- и считай за великое счастье. Садись под куст. Жди. Будь тише себя, слушай, гляди зорко. Цыпленок свистнет, тетерка заквохчет, и пойдут друг другу навстречу. Зашевелится трава, разглядишь головки, перышки, росяные бродки. Тут весело, тут самому запахнет.
Но от Тимофеевых рассказов Павлику и так уж в комнате пахло. Он, слушая и глядя на Ледин нос, перебирал ноздрями.
– Может быть такой человек, – спрашивал Павлик, – чтобы чуял?
– Нет, – отвечал старик, – это человеку не дано, – и прихлебывал чай. – Им, – указывал он на Леди, – лисье передано, у человека же бог чутье отнял, а если бы человеку и пахло, то что бы было на свете?
– Зато нет человека хитрее, – возражал Павлик.
– Вот это ему дано! – соглашался Тимофей. – А чутья нет. У человека и волка нет этого, и справедливо.
Павлик смеялся, представляя себе, как волк чутьем бы знал, где стадо овец, а конокрад – где табун лошадей.
– Нет, это ему не дано, – повторял Тимофей.
«До чего все в мире так верно и хорошо устроено, будто приточено, – размышлял Павлик, лежа на диване, – и вот земля зачем-то сделана круглой…»
– Зачем это земля сделана круглой? – спрашивал он Тимофея.
– Для кабанов, – отвечал полесовщик, – по круглому кабанам лучше ходить, – и вспоминал, как однажды в здешние леса пришли кабаны.
– Откуда они пришли? – спрашивал Павлик.
– Из-под Киева, – объяснял старый охотник.
– А как попали в Киев кабаны? – загадывал Павлик, припоминая географию, но ничего не мог вспомнить и сам от себя подвигал к Киеву какие-то азиатские степи с солеными озерами, где в густых камышах водятся кабаны.
– И орлы залетают, – говорил Тимофей. – Покойный барин сам застрелил на копне, лапы обрубил и послал в Петербург.
– Какие же у него лапы? – допытывался Павлик.
– Медвежьи, – глазом не моргнув, отвечал охотник. Слушала Леди, и, быть может, и для нее, вскормленной людьми, в зимние вечера вокруг земли шли кабаны и пролетали орлы с медвежьими лапами.
Так и прошло зимнее время. Грянули сверху и вдребезги разбились сосульки. Лед на озере сел. Начался щучий бой. Потом полетела птица и в лес, и на озеро. Пошли старики и старухи к Темной Пятнице, зажгли лампаду в часовне.
Леди вышла в сад, будто монашенка в мир. Ветви неодетого сада, как жемчугом, были унизаны теплыми каплями. Весь сад был в каплях; сливаясь и блестя, падали они на прошлогоднюю листву. Молодая собака выбирала, за какою каплей ей броситься, какую искать. Порхнула первая бабочка – летучий цветок. За бабочкой хотела погнаться Леди – и остановилась: на угреве, распустив крылья, лежал воробей и смотрел на нее. Она подобралась, стала прямой, как скамейка, и окаменела.
– Очень вежлива! – сказал Павлик.
– Золотая медаль, – отозвался Тимофей.
– Природа губернаторская, – объяснял полесовщик.
Скоро и леса опушились. Будто прилетевшие из дальних стран изумрудные невиданные птички, сели на старые деревья молодые листки. Навстречу им снизу, прокалывая старую прель, вышла трава и потянулась вверх все выше и выше, пока все сошлось и слилось. Весной в одетых лесах не охотятся: птицы