Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком

На прощанье диакон слово сказал, простился честь честью, завернул ноги в тряпочки и дальше пошел. И что ж вы думаете: сбылось слово, день в день, число в число.

– Какое же слово диакон сказал?

– Он сказал нам вот какое слово: «Будет у вас заворошка».

– Ну, вот видишь, – сказал первый мужик, – человек бывалый, человек ученый, свет обошел и все знает. А мы что? Мы, как скотина в лощине: с одной стороны – стена, с другой стороны – стена, с третьей стороны – стена, а на четвертой сидят прасолы.

Манифест 17 октября в деревне*

По внешнему виду родной город выглядел так же, как и раньше: та же площадь, куда по субботам съезжаются на базар мужики; те же ряды лавок, у которых вечно стоят черные «длиннополые» купцы, пронизывающие своим особенным провинциальным внутренним взглядом всякое новое лицо.

Знакомство с новой жизнью города началось лишь мало-помалу.

– Ну, как?

Слава богу, у нас покойно. К нам даже из Москвы господа приезжают, а из уезда так каждый день помещики перебираются. Известное дело, боятся.

Мало-помалу знакомлюсь дальше: в городе митинги; есть социал-демократическая партия; чуть избежали еврейского погрома; гимназисты подали прокурору петицию об автономии гимназии, о выборе самими учениками учителей. Но самое любопытное, это – «зимние дачи». Помещики отправляют свои семьи для безопасности в город; нанимаются маленькие квартиры, перевозятся и складываются вещи.

– Федор Петрович, и вы здесь?

Здесь, здесь, только не по своей воле; домашние обманом заманили сюда, да и арестовали, вещи перевезли. Живем в двух комнатках. Зайдите, у нас барышни, рояль перевезли.

В передней масса всевозможных вещей. Развязывают огромную корзину. Ввинчивают ножки рояля, а маленькая девочка уже играет «Чижика».

– Не капризничай, Маша, мужики придут.

Мама, а что, забастовка кончилась?

– Кончилась, кончилась.

Мальчики играют в мужиков и помещиков. По сигналу: «мужики идут» – помещики схватывают свои вещи и несут в другую комнату. Немножко жаль старика Петровича – он с незапамятных времен сросся с землей. Но, в общем, на зимних дачах оживленно.

Еду в деревню. И тут с виду все по-старому, только в саду пасется стадо крестьянских коров да в лесу идет «подчистка» целым обществом. Дома бесконечные разговоры на тему: мужики идут!

Когда-то привозил столько новостей в деревню. Теперь не то. Теперь я здесьотсталый человек. Мои петербургские впечатления тонут в море фактов, поднятых местной жизнью. Много сделала и пресса: благодаря ей рассказывать нечего.

Спрашиваю:

Манифест читали?

– У нас еще не читали. Староста сказывал, в прочих местах о земле читали, что от помещиков отбирать будут. У нас пока нет.

На другой день и у нас читают манифест, то есть спустя уже более месяца после его выхода.

Нельзя же, значит, предписания такого не было.

Священник выходит на амвон с большим листом; нагольные душистые полушубки теснятся ближе к нему и замирают. Тихо. Всякий боится недослышать царское слово о земле. С утра до ночи только и толков, что земля отходит. Старики рассказывают, что как раз так было, когда волю объявили. Тоже так поговорили, поговорили, а потом и воля вышла. Другой так уверился в нарезку земли, что думает: хорошо бы и другую лошадку к весне прикупить, на одной не управишься. И все слушают, стараясь не проронить ни одного слова: кто сосредоточился на почернелой иконе божией матери, а кто просто уставился вверх. Тончайший тенор пастыря выводит:

– «Мы, самодержец… и прочее, и прочее, и прочее. Признав за благо…»

«Ага, это об замирении», – думают мужики, дожидаясь возвещения «нарезки земли».

И опять тонкий тенор:

– «Мы, самодержец… и прочее, и прочее, и прочее».

Долетают: «неприкосновенной личности, гражданской свободы, дан сей…» О земле ничего не сказано.

И снова тенор выводит:

– «И прочее, и прочее, и прочее». Читается третий манифест о выкупных платежах. И тут о нарезке ничего.

Православные расходятся в недоумении. Кругом говорят о нарезке, а в манифесте ничего не сказано. Да быть того не может, это поп замалчивает.

– Слышал, как он об смуте-то неявственно читал. Известное дело, замалчивает.

– Фекла, – спрашиваю знакомую бабу, – слышала, что в церкви читали?

– Как же, слышала, батюшка, слышала, явственно читал.

– Ну говори, что поняла.

– Все поняла. Читали: царь польский, князь русский… и еще… Да, да, вспомнила: литовский царь. А потом еще сказал: все-ми-лос-ти-вей-ше. А под конец совсем явственно: протчая, протчия и протчие.

Как я укреплял тещу Никифора*

1. Молодая пустыня

Никифор – жидкий мужичонко со светлой бородкой. В рубашке, я знаю, он – худой-прехудой и похож немного на Мефистофеля; теперь же, в нагольном полушубке, выглядит ощипанным козлом с остатками бороды. В глаза такой мужик смотреть долго не может: что-то прималчивает, к чему-то прислушивается.

– Ну, и дорога! – говорю я.

– Никуды, – соглашается он.

До сих пор весна и осень превращают наши дороги в топь невылазную. То грязь, то раскиселевшие сугробы. Когда грязь – мажешь ее широкими полозьями, когда сугроб – месишь месиво. Заехали в лог, полнущий воды.

– Ноги вверх! – советует Никифор, а сам лезет прямо в топь в своих чудесных «амбурских» сапогах.

То лошадь провалится, то мужик. Боимся, как бы лошадь ногу не сломала.

Дорога, нечего сказать!

– Дюже, дюже неспособно. Удивительно голо кругом. Вехи и те повалились. Boт она молодая пустыня!

Выбрались из лога на пригорок, вмазались в грязь.

– Неспособно. Лошадь угрелась. Не сгонишь.

Вся эта равнина, как траншеями, прорыта длинными балками. Со склонов бегут в них ручьи, совсем невинные и славные на первый взгляд. Бежит такой ручеек и вдруг скроется в черной рыхлой земле; но, невидимый, слышен: будто где-то на скотном дворе молоко цедят. Так овраг начинается. Все склоны изрезаны красными оврагами.

Идешь иногда весной по зеленому склону, и радуешься, и думаешь: для чего непременно деревья, – наши крестьяне любят простор и зеленую даль? И вдруг земля раскрывается под ногами, не зеленое, а красное в глубине, и дрянь какая-то сочится на дне. Будто болячки в анатомических атласах. Бывает, сойдутся так к одному месту четыре-пять таких оврагов, и вот, если спуститься вниз, в нашей равнине – горы, глиняная Швейцария. Бывает, тут сохранится еще узенький гребешок – прежняя дорога, по этому гребешку, расскажут, лет пять уже не ездят и даже мертвеца боятся носить, ходят только к обедне.

– А давно ли, – разведут руками, – была тут славная и близкая дорога!

Поставить бы плетенку на пути первых ручьев, и ничего бы не было.

– Почему вы этого не сделали? – спросишь в одной деревне.

– Да ведь это тем нужно было сделать, – покажут рукой на другую деревню.

А те покажут сюда и скажут:

– Энтим нужно было позаботиться. – Или просто: – Так, не заведено отцами.

В этой молодой пустыне люди еще не жили сознательно, а сколько испорчено на веки веков! Сколько на этой прекрасной, черной земле всяких ссадин и болячек. Сколько тут чья-то рука неуклюжим долотом долбила и бросала, долбила и бросала. Если такая мать, то какие же должны быть дети?

И бог послал нам поглядеть на детей. На пути – избушка караульщика помещичьего хутора. Лошадь измучилась, качается.

– Заедем?

– Прикоротимся.

Старика дома нет, только жена его и дочь, с глазами смелыми, но голыми, без стыдливости. Старуха мелом отмечает семнадцатый утренник. Молодая люльку качает, спрашивает нас, – будет ли война? Она – солдатка.

– Нет, – успокаиваю я, – войны не будет, солдат вернется.

– А хоть бы и не вернулся! – смеется женщина.

– Вот что! – удивляюсь я и подзываю к себе девочку посмотреть, отчего у нее такой неестественный румянец на щеках.

– Краской накрасила! – говорит она и глядит так же смело, как и мать.

– Как же без отца-то, – спрашиваю я мать, – если он не вернется?

– Это не его, – смеются бабы, – это – еще девичья.

– А вот эта?

– Эта – его, солдатская.

– А в люльке?

– Эта – после. А вот война будет, так и вдовьи пойдут. Все хохочут: старуха, молодая, девочки, Никифор. Семья какая-то голая, будто овраг.

– Смелые! – говорю я Никифору, выходя из избы.

– Артельные! – ответил он, – На артели сделана, в артели росла: тот дерганет, тот щупанет, – баба молодая. Вот и рожает. А дети у ней частые.

– Как же они будут жить без отца, если тот не захочет вернуться?

– Не вернется. Отписал уж им. Плохо: от земли отвыкли, землю им не пересилить. Охоты не хватает на землю.

– Куда же денутся дети?

– Да так… Как Сережкины: подросли и кто куды. Так и тут: одни будут рожаться, другие подходить, третьи отходить

– Без конца!

– Так и пойдет чередом. Откормит грудью, завихрится и опять рожать, и опять кормить, а те подрастать и отходить, подходить и отходить.

2. Никифор и его теща

Об оврагах, чересполосице, скудости жизни уже столько говорено, что нового сказать невозможно. Все это на месте так приелось, пригляделось, что в другое время так-таки ничего бы и не заметил. Но теперь совсем другие времена. Пусть это все выглядит как есть, тем приятнее знать, что взялись же за ум: есть новый закон.

– Никифор, – спрашиваю, – знаешь ли ты что-нибудь про новый закон?

– Ей-богу, не знаю, у нас теперь все тихо и смирно, безобразней нету, ничего не знаю.

– Не то… Я про новый закон о земле, про укрепление наделов.

Долго молчит Никифор и наконец таинственно шепчет:

Есть слух, а говорить нельзя.

Какой слух? Говори!

Есть слух: бабий закон вышел. Сказывают: баб уключатъ можно. Ежели есть в деревне вдова, солдатка и всякая такая порожняя женщина, а у этой бабы есть вдовий надел, так уключить можно.

– Уключить?

– Вдовий надел уключить. И вдова, сказывают, будет, как мужик, землею владеть, хозяйствовать и продавать. И ежели есть такой закон, я тещу укреплю, потому что она – порожняя, вдова.

– Тещу! Да разве она жива?!

…Я вижу опять перед собой эту умирающую женщину. Я тогда зашел в сени к Никифору укрыться от дождя. Он позвал меня в избу. Там, как только мы вошли, как мыши, прыснули ребята на печку; остались внизу только жена Никифора да древняя старуха на лавке.

– У меня, – рекомендовал Никифор свою семью, – баба – что пенек, ребятишки – что жуки.

– А это мать? – спрашиваю я про старуху.

– Нет, – отвечает, – теща, помирает.

Старуха повернулась к нам черным лицом, глаза у нее тусклые, как студень, но все-таки ясно видна искра сознания, даже любопытства и вкуса к последним отзвукам жизни.

Никифор прямо говорит ей в глаза:

– Распростал бы господь. Поскорей бы прибрал.

– Развязал бы нас с ней!

Скачать:PDFTXT

На прощанье диакон слово сказал, простился честь честью, завернул ноги в тряпочки и дальше пошел. И что ж вы думаете: сбылось слово, день в день, число в число. – Какое