уже не могут осилить. Каждая деревня теперь богата таким бродячим людом. Кажется, он дает окраску времени. Когда такой враль говорит, то всегда становится обидно за стоящих рядом степенных настоящих людей.
– Есть, – разливается рыжий, – в Одессе «птичий магазин», и в том магазине есть водица, в которой все само собой заводится: лягушки, ящерицы и обезьяны.
Степенные слушают.
– А человек, это – не больше, как «орангутан», – говорит он, поглядывая на меня, как на своего, а на степенных с лукавой усмешкой.
Рыжий хочет показать мне, что и он интеллигент.
– Хороша трава! – обращаюсь я к оседлым степенным мужикам, чтобы избавиться от бродячих. Но отвечают бродячие.
– Ну, что ж, что хороша? На господ косим, нам только четвертая доля, трудимся, трудимся, берешь, берешь, а отдавать нечего.
– Верно! – вступаются степенные.
– А кто виноват? – подхватывают бродячие. – Виновата во всем матушка Екатерина, что она роздала всю христианскую землю вельможам, с нее начинается.
Степенные мужики, услыхав об Екатерине, сами пытаются что-то сказать. Один тужился, тужился и вдруг выпалил:
– Бог сотворил свет?
– Ну, бог.
– Ведь не сотворил же он его одному, вот как барину нашему тысячу десятин, а мне тысячу вершков? Бог сотворил свет для всех одинаково, а эта неправда, стала быть, от Екатерины этой самой.
– От нее!
Все мужики теперь объединяются в общем гуле недовольства, и уж больше не разобрать, кто степенные и кто бродячие. Бранят Думу, бранят правительство, господ, но особенно бранят хутора.
«Куда деться тем, кто лишится земли?» – вот общая жалоба. «Тех больше, кто останется без земли». Но самое главное: «Зачем все это сделано?»
– А вот зачем…
Один бродячий объясняет теорию о «крепкой земле» и верных правительству мужиках.
Все это знают, но делают вид, что слышат первый раз и будто сразу, неожиданно, открывают «заковырку», отчего становится понятна вся механика политики правительства с самой нехорошей стороны.
Кричат, ругаются…
Что можно вывести из этого беспорядочного крика на лугу не пьяных, а собравшихся для работы людей и вдруг забывших о работе при встрече с незнакомым человеком?
* * *
Я не хочу мешать работе. Беру велосипед и нечаянно цепляю колесо за траву: оно быстро крутится. Мужики мгновенно бросают спор и с величайшим вниманием и восхищением смотрят на удивительную машину.
– Поднять бы старого деда! – говорит один.
– Гурьича! – подхватывает другой.
Жил когда-то Гурьич-дед, всему удивлявшийся, на все имевший свои складные прибаутки. Жил этот дед «в одном окошке» величиной с зубчатку велосипеда. Вокруг него были все такие же, как у него, курные, в одно окно, избы, чугунки не было, и не было этого великолепного моста, на постройку которого ушел весь бор. Вот про этого-то деда и говорят теперь мужики.
– Поднять бы Гурьича, и не узнал бы он место, – с каким-то возрастающим почти восхищением говорили мужики – Изба кирпичная, железом крытая, теперь изба, что нумер стоит! Откуда все навозили, накопали, все так ладно, а копаного нигде и не видно! Чай пьют с сахаром, едят калачи, одеваются в ситец.
Так говорил бы воскреснувший Гурьич.
С удивительным согласием все степенные и бородатые мужики восторгаются теперь цивилизацией, все больше и больше проникаясь удивлением Гурьича. Все забыли о том, что пять минут тому назад говорили чуть ли не о наступлении конца света и невозможности жить теперь мужику.
Я прямо и спрашиваю их, что сказал бы Гурьич, когда, осмотревшись кругом, прислушался бы к недовольным обитателям хат-нумеров.
Задумались степенные и бродячие, и после долгой паузы один, с умными глазами, решительно сказал наконец так:
– Раньше народ был глуп!
– Вот это так! – согласились все.
– Раньше народ был глуп: греха боялся.
– И это так!
– Теперь народ поумнел, а земли поубавилось.
Оратор подробно и дельно изложил причины семейных разделов, одобряя их, видя в них хорошее. Выходило, что народ умнел, а способность применить свой ум ускользала. В этом и виновато правительство.
– А вот хорошие правители так бы делали: на каплю поумнел человек, ему бы за это вершок земли. За каждую каплю – вершок. Вот то было бы дело! – закончил оратор, и с этим дружно и горячо согласились.
Итак, по лугам говорили все о той же земле. То новое, что бросается в глаза, – это, конечно, увеличение в последние годы бродячего люда и та особая цивилизация их, которой заражаются и оседлые. Имея в виду будущее хуторского хозяйства, размножению этого бродячего люда и конца не предвидится.
У хуторян
Вот громадное лесное имение Смоленской губернии, площадью равное хорошему уезду. Этому имению теперь пришел конец: оно ликвидируется и превращается в крестьянские хутора.
Старый дед, из крепостных, рассказывает о том, что было пятьдесят лет тому назад:
– Жили, никли, но зато другой человек широк был!
Барин Андрей Иванович был широк; он был либерал и мудр до того, что даже полиция его боялась. Барин говорил мужикам: «Старосельцы, будете вольными!» А барыня была крепостница, она показывала свою ладонь барскую и говорила: «Когда волосы на ладони вырастут – будете вольными».
На крайней неделе (последней перед волей) барин велел кучеру запрячь своего лучшего жеребца в навозные сани, скакать и кричать в деревнях: «Вольные, вольные!» Прискакал кучер и закричал: «Старосельцы, вольные!» Скоро и правда, воля вышла, а у барыни на ладонях шерсть стала показываться…
Потомство либерала и крепостницы теперь совершенно иссякло, имение переходит в крестьянские руки; за несколько последних лет все это лесное имение превратилось в тысячу и больше крестьянских хуторов. Строевой лес сведен, дровяной для скорости выжжен, там виднеется черная гарь, там по гари работают «смыгом», там виднеется полянка хлеба на нови; во ржи, как монахи, торчат горелые стволы деревьев, между желтыми соломинами хлеба краснеют лесные ягоды и вырываются лесные птицы, тетерева.
Видел я хуторское хозяйство только в Орловской губернии, на черноземе, где прежнее господское имение делится на квадратики и на маленькую площадку пересаживается из деревни поощряемый мужик. Я думал, что и везде так… Но вот передо мной – серьезное дело: на глазах лесная дебрь расступается, впускает небольшой дом и вокруг дома поля. Глядя на эти наивные лесные поля, становится и леса не жалко- слишком уж очевиден труд полезный, человеческий.
На десятки верст – все хутора… Со мной ехал один господин на ликвидацию имения: не этого имения, а другого, соседнего. Он немного расстроил свои финансы и теперь хотел в глуши немного поправить их. Он улыбается моему невежеству, что я это большое и серьезное дело представлял себе по Орловской губернии.
– Квадратики, – говорил он, – давно теперь брошены.
Ликвидатор вполне верит в свое дело, предан ему.
За две недели пребывания среди этого вырубленного леса мне, занятому другим делом, конечно, не удалось фактически изучить окружавшую меня жизнь, но впечатления были…
Я поселился в крестьянской избе не хуторянина, а в обыкновенной деревне. И вот в глуши, за сорок верст от железной дороги, какую же семью встречаю я в наше новое время: отец старик из крепостных, тот самый, что рассказывал о барыне, у которой выросла шерсть на ладони; сыновей у старика трое: один – рабочий с большого петербургского завода, конечно, социал-демократ; другой – флотский матрос, третий – шахтер с юга. Все сыновья явились домой к рабочей поре помогать старику и бабам. В рассуждениях молодых ничего нет оригинального, однако, когда представишь себе эту глушь, послушаешь старого деда из крепостных и подумаешь, что много таких других людей в деревне, то все это кажется новым и странным. За деревенскими полями начинаются хутора и та совершенно новая, отличная от деревенской, жизнь собственников хутора, которые на первых порах кажутся символом начинающейся новой личной жизни в массе народной…
На первых порах, однако, не заметно тех напряженных отношений между хуторянами и деревней, о которых приходится читать и слышать. Напротив, в праздник и хуторяне, и деревенские собираются иногда вместе. Только после, когда разберешься в самом составе хуторян, начинаешь понимать, какая глубочайшая психологическая пропасть должна быть между деревенским русским крестьянином и отдельным существованием хуторянина в лесу.
Я наблюдал несколько групп крестьян, покупающих участки. Одна из них – крестьяне ближайшей деревни, которые смотрят на покупаемый участок просто как на расширение своего надела, живут в деревне и ничем не отличаются от обыкновенного крестьянина. Вторая, – значительная и, быть может, самая большая группа, – бродячие, пробующие пристроиться к земле малосильные люди.
– Барин, – спрашивает меня один из таких, останавливая меня на большой дороге, – барин, не скажешь ли, где тут земелька хорошенькая?
Я называю одно имение. Крестьянин отвечает, что там он уже пробовал и теперь ищет получше.
Третья и самая основательная группа – латыши и выходцы из западных губерний, известные под общей кличкой «поляков».
Живут эти «поляки» хорошо, пришли сюда с деньгами, но мрачные, одинокие, психологически совершенно чуждые перестраиваемой крестьянской жизни.
Ни в той, ни в другой, ни в третьей группе поселенцев не мог я найти, конечно, ничего, что указывало бы положительное новое в переустройстве русской крестьянской жизни.
Только раз я набрел на русского хуторянина, который превосходно устроился на новой земле. У него – большая семья, хороший скот, и севооборот на полях восьмипольный, и все устройство так похоже на обычное русское, и сам он деловой и угрюмый, совсем не такой, как русские общинники. Расспрашивая его, я узнал, однако, что он давно уже разорвал связь с деревенской жизнью, здесь же он купил теперь землю, потому что тут получше.
Когда я возвращался назад и смотрел на эти новые деревянные домики, на лесные поля, на всю эту картину борьбы человека с природой, так поразившую меня вначале, то уже не видел для себя ничего нового. Я уже знал, что это делают «поляки», а не русские общинники-крестьяне.
На светлой земле*
I
В нашем краю крот невидящий, нащупав под собой почву, может у себя в норе с точностью представить картину жизни. Если земля мягкая, рыхлая, чернозем, то на нем голо, хоть шаром покати, леса вырублены, ручьи пересохли, люди живут под соломенными крышами, отопляются навозом, одеваются в городскую одежду и боже сохрани тут поклониться проезжему барину: шапочки не покривят! Зато в этой же самой губернии, в том же самом уезде, если только почва легкая, светлая, для земледелия не очень удобная, – все наоборот. Стоят леса дремучие, на удивление всем, стена стеной, везде змеятся ручьи и речки, шевеля зелеными тростниками и осоками, трава на лугах по пояс. Тут мужики и бабы одеваются в холщовую самотканую одежду и с господами кланяются низенько-пренизенько.
Рожденный на полосе с темной почвой, это лето я живу на светлой земле.
Вот иду я возле опушки дремучего