Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком

7) Палестина.

Тут и своя география:

Закавказье в честь альбигойцев называется «Южная Франция», Елисаветполь – Иерусалим, здесь гроб господний, город Бобров – Вифлеем.

Так создалось царство божие на земле. Пятьсот тысяч людей Старого Израиля и быстро растущая громадная армия Нового Израиля живут вместе с нами в той же России такой своеобразной жизнью, что страшно становится: ведь тут что ни шаг, то отживший миф и легенда, направленная в живую струю земной жизни, ведь это – не люди, а тени. Земля… Что же это такое? Землялозунг большинства новейших религиозных искателей. Но что же это такое – земля? Если это текучее творческое жизненное начало, то где же оно осуществляется?

Отклики на смерть Толстого*

I

По нездоровью я должен был сидеть дома в меблированной комнате, дверью выходящей в коридор. На дворе – слякоть, в комнате – пасмурно, в коридоре – мрачно, как в тюрьме. И вот тут известие об уходе Толстого. Сразу стало светло.

«Значит, и в старости можно бежать, значит, это может сохраниться, эта детская Америка, превратиться на остаток дней во что-то большее…» – думал я.

Теперь, вот теперь, когда слякоть везде, старец поднимается и идет…

На глазах всего мира! Выдержит ли? Что, если вернется, что, если все окончится чем-нибудь маленьким?

Нет, никогда, что бы ни было, – у Толстого этого не может быть! Толстой не вернется. Никогда

Вот это сознание, что Толстой уже не изменит, какой бы он ни был старый, но пошел и будет идти, с самого начала меня подхватило и несло к какому-то большому миру, в котором исчезают перегородки уж всяких меблированных комнат. И я встал и пошел в коридор с газетой, чтобы поделиться с первым, кто встретится, уверенный, что и все должны переживать то же, что и я.

– Хорошо уйти старику, вот если бы он раньше, молодой, ушел, – встречает меня голос.

Я прячусь назад в свою конуру, но господин с «Новым временем» в руках наступает.

– Если бы, – говорит он, – посмотреть на это с точки зрения сближения Толстого с церковью, это другое: зачем он был в Оптиной? Если бы его гордыня, его ницшеанство склонилось перед святым Серафимом. Если бы он ушел, чтобы помириться с православной церковью…

– Знаете, что тогда? – выскакивает дама из соседней комнаты. – Тогда Толстой обманул бы нас всех. Если Толстой так сделает, значит, ничего в России порядочного нет, – я за границу уеду.

– Сударыня… – идет к ней господин.

Но она перед самым его носом хлопает дверью и закрывается.

И я ухожу к себе. Стараюсь понять, почему же так разно действует на людей одно и то же событие, и мало-помалу мне представляется, что и должно так быть, что где-нибудь на Невском в электрических театрах и вовсе никакого действия на людей уход Толстого не окажет, что даже в своей собственной душе есть такие далекие от этого инстинкты. Тут одно: надо поставить вокруг себя ограду, чтобы не лезло ничто постороннее. «Уехал мириться с церковью…» – повторяю я про себя слова из коридора и припоминаю почему-то одного монашка, гостинщика из Оптиной пустыни, которому Толстой сказал:

– Примешь ли отлученного Льва?

– У нас всех принимают, – ответил этот монашек.

Я знаю и эту гостиницу, и этого монаха, я только что там был. Монах этот, худенький, постный, простой сердцем, – лучшее, что я находил в монастырях. Он принял меня ласково, и я, устроившись в нумере, отправился в скит старца Амвросия, куда и Толстой по приезде своем пошел. Тропинка в лесу. У корней высоких сосен – аллея калек и убогих. Колодец, скитская ограда в лесу, ворота. Изумительная тишина в скиту: вокруг скитского сада плотным кольцом сошлись сосны, шумят, а внизу, в саду, листик не дрогнет, бабочка спокойно порхает от яблони к яблоне, от осеннего цветка к цветку. Тут белая келья старца Иосифа, совсем будто могила. И тут-то постучался Толстой. Я не решился войти, мои помыслы были слишком земные и беспокойные, чтобы решиться войти. Я вернулся в гостиницу. Всенощная еще не кончилась. Тот постный монашек-гостинщик сидел на лавочке и рассуждал с приезжим купцом об игумене Варсонофии.

– Вот, – говорил купец, – полковник, а стал монахом, почему бы так?

Может быть, война его оттолкнула от мира? – сказал я.

Монашек взволновался, напомнил мне об иноке Пересвете.

Я ему опять сказал о войне, кажется, привел пример из последней войны, настаивая, что война христианину не к лицу.

Монашек растерялся, задумался и вдруг, будто найдя ключ ко всему, сказал:

– А православие? Если не будем воевать, придут католики и завоюют.

И он сказал это так просто, так ясно, что спорить уж было и нехорошо, и видно было, что монашек начал подозревать во мне вовсе неверующего человека. Чтобы успокоить его, я подарил ему копеечных брошюр Почаевской лавры, и он с удовольствием принялся их читать вслух. Этот монашек, инок Пересвет, нерассуждающий, верующий смиренно и просто, мне вспоминается очень ясно.

– Примешь отлученного Льва? – сказал ему Толстой.

– Благословляю тебя на войну с католиками, как инока Пересвета, – отвечает монашек.

Возможно ли это?

Конечно, нет.

Лев Толстой и инок Пересвет несоизмеримы. Их разделяет не гордость одного и смирение другого, а разные ступени религиозного сознания. Так, перебирая свои впечатления из прошлого, я опять возвращаюсь к тому же: «Толстой пошел, Толстой не вернется».

Новое известие: Толстой заболел.

Минутное сомнение, и опять то же: умрет, но не вернется.

В наши комнаты приносят газету за газетой.

– Жив?

Слава богу, еще жив.

В коридоре тихо. Чувствуется, что сходятся возле события концы всех мировых вопросов, что тут завязывается узел.

В последний день не принесли газет. Из коридора я услыхал рыдающий голос:

– Умер…

– Без покаяния умер? – ответил другой, грубее и черствее.

Тот голос зарыдал сильнее:

– Какое же покаяние, ведь он всего себя добру отдал!

II

Об этом, кажется, не писали в газетах, но так везде передавали друг другу в Петербурге: торжественное собрание соединенных Обществ не только не удалось, но и вовсе провалилось. Молодежь прямо говорит: «Пожар заливали». Ораторы с темпераментом, «интересные», отказались говорить в рамках, поставленных властями, а другие, почтенные общественные деятели и ученые, должны были выступать под великим страхом: чуть что скажешь лишнее или кто пикнет из публики – собрание закроют. В публике ходила легенда, что в случае насильственного закрытия собрания устроителям грозит какой-то огромный штраф в тысячи и тысячи рублей. В этой обстановке настоящей рабской (то есть грубо внешней) несвободы и совершилось чествование великого свободного человека. Можно себе представить теперь психологию какой-нибудь барышни после такого собрания, потерявшей целую неделю, чтобы добыть себе билет на это собрани.

Ведь были, говорят, даже и физически пострадавшие от усердия достать билеты: где-то у кассы разгоняли толпу. В этом всеобщем стремлении пробить броню внешних грубейших препятствий, чтобы на смутное свое откликнулось свое других людей и вместе стало яснее, конечно, много наивного и того, что называют «стадным». Мною ли найдется из всех этих устремленных на собрание людей действительно готовых зарыть свою «зеленую палочку»? И если есть они, такие люди, то найти им друг друга в таких собраниях невозможно, и не только по внешним причинам, но и по внутренним: не хватит смелости на полную искренность, потому что в каждом из нас есть свой маленький бог, которого опасно оказать на людях.

Эти вопросы объединения разобщенных я теперь называют церковными, так же, как раньше в широкой массе нашей интеллигенции их называли социальными. Слово «церковь», связанное теперь со всей суммой новейших интеллигентских исканий, не совсем совпадает с обычным бытовым понятием, и последнее, в отличие от первого, называют «историческая церковь» или даже просто «церковная иерархия». Я говорю это для того, чтобы сделать понятнее изложение своих впечатлений от вчерашнего чествования Толстого уже не на торжественном собрании соединенных Обществ, а в закрытом заседании Религиозно-философского общества. Здесь, в отличие от первого собрания, почти отсутствовали рамки внешней несвободы; здесь собрались и те «интересные» ораторы, которых там не было, словом, – здесь уж, как нигде в другом месте, можно было ожидать, что память Толстого наконец-то будет действительно почтена.

Не было обычного вставания. «Это после всего», – предупредил председатель. Вставание и, быть может, еще нечто большее должно было само собой последовать за речами, выйти естественно. Начались речи заранее уже намеченных ораторов. Передать все, что говорили о Толстом, не так легко. Я могу говорить лишь о своих впечатлениях. Хорошо было то, что каждый из ораторов старался сказать не то, в чем он несогласен с Толстым, а в чем согласен. Согласие больше несогласия – вот что получалось из этого, и личность Толстого росла и росла. Раньше большинство людей разделяло Толстого как художника и как учителя. Но вот тут становилось совершенно очевидным, что это – одно и то же лицо. «Когда-то Толстой смотрел на освещенные предметы и показывал на них, потом Толстой повернулся лицом к солнцу, и от его огромной фигуры легла большая тень», – так я представлял себе когда-то соотношение Толстого художника и учителя. И вот даже это мое представление показалось мне слишком резким, когда я слушал речи. «Тень не нужна, – думал я, – Толстой всегда стоял лицом к солнцу»- Зарытая ребенком зеленая палочка и возвращение к ней старика и связанная с этим легенда о царстве божьем на земле – вот канва, по которой говорящие в этом собрании рисовали перед нами великую целостность этой личности. Замечательным оказалось то, что эти все столь различные люди сходились здесь в чем-то одном.

Быть может, – говорил один из ораторов, – такое согласие – уже начало того большого согласия разных слоев интеллигенции и народа вокруг имени Толстого?

Быть может, это уже и есть начало ожидаемой церкви?

Кто-то высказал мнение, что это согласие в духе само по себе непрочно, если нет организации, что душа одного человека, соединяясь с другой и третьей, непременно ищет выражения; необходимо дать этому соединенному духу возможность удержаться в одном сосуде…

И как бы в ответ на это старообрядческий епископ Михаил напомнил собравшимся, что Толстой молился.

Тогда все встали, и епископ Михаил с большим чувством прочел молитву. Заранее приготовленный хор запел «Нагорную проповедь».

Тут, однако, произошел один маленький инцидент, о котором и не следовало бы говорить, если бы он не перебил мое настроение и, вероятно, многих. Когда хор запел «Нагорную проповедь», то на стул вскочил небольшой господин и начал неистово кричать. Если бы это был какой-нибудь рядовой политический демонстрант, то уж, конечно, он не мог бы повлиять на настроение,

Скачать:PDFTXT

7) Палестина. Тут и своя география: Закавказье в честь альбигойцев называется «Южная Франция», Елисаветполь – Иерусалим, здесь гроб господний, город Бобров – Вифлеем. Так создалось царство божие на земле. Пятьсот