партий и сразу мне дал то, чего я много лет напрасно добивался путем описания трогательных сторон русской жизни. Теперь путь найден, материалов же такая масса, что я на первых порах ставлю ориентирующий вопрос: «Какие безобразия выгоднее всего описывать?» Ответ ясен: мужицкие безобразия выгоднее, ибо мужик глуп, а возле глупого умному гораздо свободнее. Припоминается мне что-то из Шекспира по этому поводу, но точно я не могу привести слова Гамлета. Иду искать в своем городке Шекспира, захожу в одну библиотеку – нет Шекспира, захожу в другую – тоже нет, наконец попадаю к одному человеку.
– Позвольте мне на минутку Шекспира.
– А возьмите хоть совсем, я Шекспира читать больше не буду.
– Почему же не будете?
– Да что же хорошего в нем. после разоблачений Толстого какой же интерес может быть в нем? Человечество ошибалось в оценке Шекспира, я не хочу повторять ошибку, – король гол.
В провинции от самоучек я не раз уже слышал подобное, спорить не стал и принял Шекспира с благодарностью. Вот слова Гамлета:
«За последние три года век наш так обострился, что носок мужицкого сапога касается пятки аристократа и начинает бередить в ней ссадину».
Раздумываю об этом и начинаю искать носок и пятку в русской жизни. Носок сразу мне дался: провинциал, не признающий Шекспира, конечно, самый острый носок, но пятка мне не сразу далась, я припомнил множество неинтересных, чисто зоологических пяток, которым отрицание Шекспира не причиняет ни малейшей ссадины. Наконец я вспомнил об одном господине, доказывающем, что русского народа вовсе нет. Совершенно так же, как носок говорит (начитавшись Толстого), что Шекспира нет, так же и пятка дает сдачи: русского народа нет. Детская перебранка с обратной: «Тебя нет!» – «Тебя самого нет!»
Я не сочиняю людей для символов. Я мог бы с фактическими данными в руках представить здесь душевную картину этого господина в последовательном развитии его от славянофильства, от горячей веры в народ-богоносец и до предпоследней его ступени, когда он писал обвинительный акт русскому народу (дома, для себя), и, наконец, до последней ступени, когда он твердо сказал на основании исторических, археологических и этнографических изысканий (комнатных), что русского народа нет, король гол.
Стало быть, по одной стороне Шекспира нет, по другой – народа нет. Я не буду анализировать глубже эти факты; быть может, если бы углубиться в существо вещей, то очень возможно, что человек, отрицающий русский народ, в глубине существа своего больше его утверждает, чем не признающий Шекспира, и, наоборот, душа самоучки ничего не содержит народного, а вся для Шекспира, только не понимает своего назначения. Я не о существе вещей, а все о том же своем безобразии: куда же он при такой обостренности в наш век отношений интеллигента и человека из народа попадет, что с ним будет там, в этой гуще? Потом нужно всегда иметь перед собой и не одни только духовные носки и пятки, а и зоологические, где всякий и дурной факт о народе используется съедобно, где ссадины бывают настоящие, кровавые.
Из всего этого вывод такой: о безобразии писать очень выгодно, но беспокойно для совести, особенно беспокойно в то время, когда для отрицания Шекспира не требуется силы Толстого и для горьких слов о народе – беззаветной любви Успенского.
Что же делать мне, скромному наблюдателю? Какие факты текущей жизни отмечать? Писать о хорошем – читать не будут, писать о безобразии – беспокойно для совести (всем почему-то хочется безобразия).
Не испробовать ли мне третий путь, написать немножко о хорошем, немножко о дурном, кстати, это поможет и больной пятке аристократа…
Кто бывал у святых колодцев, где поклоняются чудотворным и явленным иконам, замечал, конечно, что верующие люди, искупав младенцев, оставляют их рубашки и крестики тут же, у колодца, на ветках ближайших деревьев. Крестики потом, конечно, падают на землю. И есть в народе такая примета: найдешь крест с лицевой стороны – он сам придет, найдешь с исподней – нужно его искать…
Я слышал эту легенду недалеко от Оптиной пустыни и вспоминаю теперь в Петербурге, раздумывая о последних трех или четырех годах своих наблюдений. Между моими знакомыми есть люди, верующие так ясно и просто, что кажется, будто Христос к ним сам пришел, а есть ищущие, и из этих ищущих для многих стоит глухая стена.
1. Иванушка
Прошлый год я был на Рождестве у братца Иванушки и стоял в громадной толпе пьяниц, проституток и трезвенников, начавших при помощи братца новую, хорошую жизнь. Иванушке нужно было как-то доказать нам, что Христос родился без плотского греха, от чистой девы. Должно быть, это была ему очень нелегкая задача. Он волновался, разводил руками, приводил всякие примеры. Как ни кинь – все выходило, что человеку без греха никак нельзя родиться.
– А все-таки он родился без греха, – сказал братец.
– Без греха, дорогой! – ответила толпа.
– Слышите, – показал братец на окно, – гармонья играет, пьяницы идут с разными музыками.
– Прости, дорогой! – сказали в толпе.
– А вы собрались без музыки и пьянства, без греха, вот он и тут!
– Тут, дорогой!
И правда, нечаянно, негаданно явился Христос в это собрание. Каждое слово, сказанное братцем, после того как поняли, что он тут, было великой милостью. Все жадно ловили, будто пили, его простые, не имеющие в записи никакого значения слова.
– Вы тут были и пили! – сказал в заключение братец.
– Напоил, напоил, дорогой, – отвечала толпа.
Под конец все по очереди пошли прикладываться к образу, который был около братца. Прикладывались, однако, не к образу, а к руке братца и даже к его одежде. Уходили из дома со светлыми лицами, получив пузырек масла, ладан и по две медных копейки.
– Не объедайтесь! – было последнее слово братца.
Он ушел. Электрическая лампочка, освещавшая сверху его лицо, погасла.
Что же было сказано? Вспоминал я потом и ничего особенного не мог вспомнить. Сказано не было ничего. Все вышло само собою. Христос пришел к этим людям сам. Крестик был найден с лицевой стороны.
Моему представлению этого собрания мешает звук вентилятора, слышанный в этой зале, и электрическая лампочка над головой брата. Мысленно я отодвигаю это собрание в Керженские леса, на холмы озера Светлоярого, где скрыт от грешников град Китеж. Я вспоминаю ночь, проведенную среди людей, ожидающих утреннего звона в невидимом царстве, и свои какие-то неясные думы. Я был где-то в давно пережитых веках и смотрел оттуда на здешний мир. И в моем воображении в эти русские леса приходил какой-то светлый иностранец не с одним электричеством, а со словами утешения этим людям-призракам, фатально лишенным общения с миром. И казалось в эту ночь, что открывается какой-то путь от керженской сосны до эллинской статуи. И вот, если бы в эту ночь явился на Светлое озеро Иванушка и загорелась над его головой электрическая лампочка, то и она светила бы в тайном согласии с его немудреными словами.
– Наша беда, – говорил изящный хозяин, – в том, что это не мы, а говорить мы так должны, будто это мы…
– Ложь? – спросил молоденький студент.
– Нет, – ответил наш культурный хозяин, – не ложь, потому что я верю, что за нами явятся те, которые будут говорить, как и мы, но только те будут настоящие. Мы же так пройдем, что-то начнем и уйдем.
Юноша студент, очарованный хозяином, таким серьезным и далеким от толпы, просит указать путь к Христу.
– Церковь, – отвечает хозяин, – вспомните детство, когда вы верили, свое прошлое и других, передумайте историю, начиная с себя.
– Не могу, все как-то растеряно, – сказал студент.
– Есть и другой путь, – ответил хозяин, – скажите мне, что вы любите в искусстве, в литературе?
– Кнута Гамсуна! – выпалил студент. Наш хозяин улыбнулся. Ему, классику, последний крик европейской литературы был неприятен.
– Нет, – сказал хозяин, – новейшую иностранную литературу я не люблю, назовите что-нибудь из русской.
– Из русской, – задумывается студент, – из русской больше всего я люблю декадентов.
Это еще было хуже для нашего хозяина.
– У вас дурной вкус, – сказал он, – поймите раз навсегда, что по форме русская литература не ушла дальше «Капитанской дочки» Пушкина. Читайте это, учитесь понимать красоту в простоте. И когда вы себя к этому приучите, то увидите, что самое простое и совершенное творение есть Евангелие. Вы полюбите его, и вам откроется другой путь…
– Все равно, – ответил студент, – я никогда не пойму тайну воскресения Христа во плоти, не духовно, а во плоти.
Хозяин переглянулся с бывшими в комнате богословами, проповедующими в обществе новое религиозное сознание. «Как, – спрашивал он, – отвечать на такие наивные, но неизбежные вопросы?» Стали разбирать, что значит слово «плоть». Воскресение плоти, – объясняли ученые юноше, – только тогда понятно, если исходить не из материалистического мировоззрения. Тогда и слово «плоть» будет значить нечто другое.
– Теперь, – говорили ученые, – новейшие гносеологи как раз и работают над этим вопросом.
И разговор принял специальный философский характер.
В бесконечной осложнённости этот и другие разговоры из квартиры нашего хозяина переходили в Религиозно-философское общество. И там каждый отдельный оратор высказывал свое особенное мнение о вопросе согласования религии и культуры, русской культуры и мировой. Все, о чем спорила когда-то русская интеллигенция на почве материалистического и идеалистического миросозерцания, тут выступало в новом освещении религиозно-философского сознания.
Прошло много таких собраний. Тот молоденький студент стал говорить смело о грехе, об искуплении, о человекобожестве, и богочеловечестве, и богосыновстве.
«Но что, – спрашиваю я себя, – сталось с образом того светлого иностранца, который мне виделся в Керженских лесах?»
Не могу сказать, чтобы он совершенно исчез, но он как-то распылился на много отдельных личностей, и перед каждой из них, несмотря на всю утонченность и искренность исканий, была будто непереходимая пропасть в сознании того, что он делает не общее, а частичное дело. А дело Христово – ведь цельность прежде всего.
Христос к этим людям, как они ни стремятся к нему, сам не приходит, крест ими найден не с лицевой, а с исподней стороны.
3. Чан
На эстраде залы, где происходили религиозно-философские собрания, часто поднимался спор о русском народе. Одни говорили, что русский народ вообще склонен к упрощению жизни («нисхождению и совлечению»), другие, напротив, указывали на сектантскую и староверческую напряженность религиозной воли. Одни говорили, что народ и интеллигенция есть одно, другие, напротив, будто между народом и интеллигенцией такая пропасть, что ноги поломаешь, когда доберешься. Все эти, в сущности, очень простые и общеизвестные интеллигентские разговоры,