почитайте из Библии.
Наш стол вроде кафедры. Проповедник в шитой рубашке читает текст за текстом.
– Да, да… вот еще…
– А ты от себя, – сердится лавочник.
– Прочтите им, отчего нельзя от себя.
И опять тексты. Старая черная икона сошла со стола, превратилась в Библию и заговорила, и заговорила. Непрерывно мелькают чаетенькие крылышки мельницы в глазах сектанта, и сыплется, сыплется слово божье…
– Будет! довольно! – кричит лавочник. – Вы же не креститесь…
– Христос крестился в тридцать лет.
– А как же до нас крестились? Мы от священника, священник от архиерея. А наверху помазанник.
– Отдай богово – богови, кесарево – кесареви.
– Помазанник. Слышь! – и вышел как победитель.
Помолчали.
Мужик, обыкновенный серый, спросил сектантов:
– Да ведь бог же изобрел человека?
– Бог, – ответили ему.
– Бог, – опять сказал мужик, – а как-то чудно: помрем.
– Ваша радость на земле. Помрете, как животные.
– Ка-а-к животные! – согласился мужик. Опять помолчали.
– А что, Егор Иванович, – снова спросил лавочник, – пожалуй, там ничего нету?..
– Господь сказал: позову только избранных, а тех в геенну огненную.
«Да это же не Христос, – думаю я. – Христос милостивый, ясный без книг…» Я рассказываю сектантам о том Христе, про которого, помню, давно, давно слышал в детстве под стулом. Лампада горела. Женщина в черном платье стала рассказывать: в эту ночь светлый мальчик родится и звезда загорится и поведет к нему людей. Рассказываю по-своему, что знаю.
– Как смело! – говорят жены сектантов.
– Христос не карает, а спасает.
– Вот поди ты! – изумляются женщины. – Одна и та же книга, а как разно ее понимают.
«Что это такое? – думаю я, выходя от сектантов. – Мужики обыкновенные не могут жить на своей земле, им мало, они протестуют. Этим довольно. На том же клочке живут хорошо. У тех жизнь на земле, ребятишки. У этих бессмертие и какой-то займ у неба для земли и смирение». Мой разум на их стороне. Сердцем я с козлоногими. Вспоминаю их, бородатых, на зеленом лугу. Вспоминаю сектанта с Библией и повторяю в памяти бабьи слова: Библия – страшная книга, кто станет читать ее, проклянет небо и землю.
Возвращаюсь в сад маркизы. Светлые березки встречают меня. Не простые… Будто видел их где-то в другой стране. И соловей поет издалека. Знакомо и забыто… Черные птицы вылетают из дупл. Спотыкаюсь о корень огромного дерева. Одно мгновение – вспомню и назову что-то.
Вечереет. Вокруг старых лип внизу вырастают темные Цветы. Из-под слоя полуистлевших листьев показывается черная спина.
Соловей поет, что люди невинны.
«Сама пойдет, сама пойдет!..» И идут тюки, огромные, сами идут на тоненьких ножках к барже. Возвращаются люди, и опять их грузят, и опять «Дубинушка»… Плоты, буксиры… Синеют леса. Волга. Вторая моя родина.
Сижу на высоком берегу в ожидании парохода. Вспоминаю полузабытый роман о заволжских лесах. Помню, купец, Потап Максимыч, похожий на древнего русского князя, управляет лесными людьми, стелет им столы в торжественные дни и даже пляшет вместе с подданными, когда подвыпьет. Край нетронутый. Люди делают деревянные ложки, продают их, пьют, поют и пляшут. Кондовая Русь! А в лесу живет колдунья в черном клобуке – Манефа. У нее в скиту прекрасные девушки-белицы, хотят выйти замуж за Ивана-царевича. Но колдунья Манефа дает им четки и заставляет молиться. В Иване-царевиче, твердит она им, грех. Девушки «убегом» к Ивану-царевичу… И вот тут-то непонятное и странное: в Иване-царевиче какой-то обман. Белицы возвращаются к Манефе и сами становятся колдуньями. И так скит все растет и растет.
Недалеко от скита есть Светлое озеро. В глубокую старину белицы и Иван-царевич праздновали на берегах его весну, поклонялись богу Яриле и жгли Кострому. Но колдунья Манефа устроила город невидимый, поселила там черных праведников.
Невидимый город как-то называется, как – не могу вспомнить. Но мне необходимо вспомнить. И чем старательнее я вспоминаю, тем глубже прячется название невидимого города.
Чтобы отвлечь себя от навязчивой мысли, я начинаю кормить чаек.
Птицы давно к этому приучены. Поднимаются снизу ко мне. Чуть шелестят крыльями, маленькие, сахарные, с шоколадными головками. Подхватывают хлеб, ничуть не изменяя полета. И оттого кажется, что надводная ширь вся хрустальная. Хочется в ней остаться навсегда.
Забылся… Но хозяин этого маленького кафе над Волгой, чтобы угодить мне, завел граммофон. Под звуки вальса закружились в высоте два коршуна.
– Тут есть где-то, – спрашиваю я хозяина, – город невидимый?
– У Светлого озера.
– А как он называется?
– Как-то называется… Сейчас…
Хозяин задумался. Сахарные чайки впаялись в стеклянную ширь. Коршуны остановились над синими лесами. Все вспоминают: как называется город невидимый?
Так часто бывает со мной в пути. А все-таки я никогда не беру с собой справочных книг, потому что весь смысл таких путешествий – в особенном зрении. Ехать без книг, без определенного плана, отдаться хоть на месяц тем неопределенным голосам, которые куда-то зовут… Куда – их дело…
Единственная книга, которая со мной, – это Евангелие с Апокалипсисом. И то я купил это тут же на Волге на пароходе у разносчика. Меня испугали предстоящие собеседования со старообрядцами и мое слабое вооружение. Мы поехали на пароходе вниз по Волге; я принялся читать. Все непонятно. Пробую останавливаться, истолковать себе смысл…
Тайна семи звезд… Жена, облеченная в солнце… Конь бледный и на нем всадник, имя которому Смерть… И еще много такого загадочного, волнующего. И вот второе небо…
Прочел. И остался таким одиноким на пароходе… Река Стеньки Разина и этот домашний пароход. Жарко. Каюты накалились. Хочется попросить капитана окунуть пароход. Пассажиры бродят, слоняются. Только толстая матушка не устает вязать что-то. На носу развлекаются цыганами, бросают им мелочь, дети дерутся из-за нее. Народный певец поет что-то дурное о попах. Ему тоже бросают мелочь.
Всем жарко и скучно. Только под вечер захолодело, и барышня в зеленом платье и красных чулках сказала офицеру:
– Нет лучше Волги!
– Море лучше! – ответил он ей и заказал стерляжью уху. Это было сигналом. Певица в длинном шарфе заказала суп из раковых шеек. Старый генерал что-то зашептал о слепой кишке. Вечерело все больше и больше. На Волге зажглись большие немигающие домашние звезды. Наконец, после ужина, певица ударила по клавишам, запела, и в небе загорелась первая настоящая молодая звезда. Спустилась золотистая сеть, закачалась на голубой и пурпуровой зыби. Вышел огромный месяц.
Ночь наступает. Свежо… Расходятся по каютам. Только там, где месяц, сидит генерал – темный, как луговая копна. Цыгане давно уже уснули: мужчины, женщины, дети, откровенно, у самой воды. Для них и журчит она у руля, искрится; для них этот месяц, большой, красный.
Я хожу вокруг рубки, между бортом и каютами. Окна еще освещены, все видно внутри плавучих комнат. Мне кажется, что это не Волга и не каюты, а ряд по-праздничному убранных квартир в большом городе, и я еду наверху конки один, вглядываюсь с завистью внутрь каждого дома.
Деревья на берегу становятся черными шапками. Показались таинственные острова. Месяц овладел всем: и спящими цыганами, и спиной генерала, и силуэтами гребцов на воде. Огни меркнут, шторы задергиваются. Только одной занавеске помешал букет ирисов. И кажется, что этот букет для меня последняя связь с землей в эту ночь. Еще немного – и все кончится. И жалко чего-то, и страшно.
Есть такая черта в сердце, темная, как закрытые окна. За ней начинается бледный свет и особая радость и счастье.
Если сделать усилие воли, то можно и живому человеку перешагнуть за нее.
Но там нет ирисов. И тот, кто любит их, не станет черту переходить. Не потому, что не может, а потому, что любит.
А там не так любят. Там новое небо и новая земля, потому что прежнее все миновало. Там нет плача, потому что прежнее прошло. И солнца там нет, и времени. Не это ли – то второе небо, о котором я сегодня читал, скиния бога с человеками? Вот тут-то, верно, и сойдет сияющий ясписами, сапфирами, халкидонами, аметистами и вириллами град Иерусалим…
. . . . . . . . . . . . . . .
Чуть светает. Туманы поднимаются с реки. И так, само собой, без всяких усилий вспоминается, что город невидимый, скрытый у Светлого озера, называется Китеж. Он и есть тот град Иерусалим, который спускается людям за чертою всего земного…
С Волги я не сразу попал на Ветлугу, но пусть будто сразу. После я расскажу, что еще было на Волге.
Она седая – эта река: ели и сосны. Был дождь. Теперь деревья мне кажутся черными. Река хотя и узкая, но у леса как-то свободно, точно становится шире. Хочется сесть на один из этих плотов и плыть с самого верха реки до Волги, варить кашу, удить рыбу и затянуть у костра песню вовсю, чтобы медведи зарычали и волки завыли. Седая река.
Люди хорошие, лесные; много белых стариков. Спрашивают, куда я еду. Отвечаю: в Китеж, в город невидимый. Никто не удивляется, здесь это понятно…
Под Иванову ночь, говорят мне, туда ехать нужно. А теперь поезжай в Уренские леса за Ветлугу, к староверам. Советуют заехать в город Варнавин. Туда будто бы сходится народ со всего мира, со всей вселенной и ползет вокруг церквей.
– Ободом друг за дружкой, всю ночь, – ответили мне.
Седая река. Темные ели. Серое небо… Люди ползут… Куда я попал? Что это?.. Я непременно хочу это видеть, хочу пережить вместе с этими людьми их страх и грех. Люди ползут. Из далекого-далекого детства грезятся мне страхи и ужасы; забытый мир шевелится во мне. Хочу видеть…
И волшебница, душа моих странствий, согласилась. Ветлужский пароходик именно в годину жестокого святого и доставил меня в город Варнавин. Бабушка, старая, сморщенная, проводила меня к церкви Варнавы, к этому темному деревянному конусу с крестом.
– Неужели же, – спрашиваю, – и в этот дождь и грязь поползут?
– Поползут, родимый: кто по обещанию, так ни на что не посмотрит.
Страшный обрыв возле церкви. Ветлуга сцепилась с другою рекой и расходится в дымчатую синеву лесов и болот. Обрыв в двух шагах. Два-три аршина, две-три весны – и церковь Варнавы упадет в Ветлугу.
– Ничего, – говорит старушка, – Варнава остановит, он славный.
«Укрепить бы», – думаю я…
– А свалится, – утешает бабушка, – так тому и быть. Батюшка, слышно, ушел. Как ушел, так и свалится.
И правда: если святого там нет, то зачем укреплять обрыв, а если он там, то удержит. Так живет и верит вся Россия и не укрепляет обрыв. А святые уходят, овраги растут, и скучно укреплять