Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 8 томах. Том 1. В краю непуганых птиц. За волшебным колобком

и слышу, что батюшка мне поддакивает: верно, верно.

– Да как же верно-то, – сержусь я наконец. – Что-нибудь да не так.

А батюшка смотрит на меня хитрым глазком, грозит пальцем.

– Ну, – говорит он, – а если Иона не три дня сидел, а один только миг, и ему это показалось за три дня, что вы на это скажете?

Я растерялся, а батюшка налил мне новый стакан пива, довольный победой.

Он очень разносторонний: и просто батюшка, и благочинный, и миссионер, и поэт. Им сочинена и напечатана в духовном журнале ода на то, как трудно пастырю овец в краю раскола. Им задумана сатира: борьба с австрийским согласием. Пафос этого нового творения, как я узнал, относится к закону о свободе совести. Одна из сект раскола, самая правая, ближайшая к православию, воспользовалась новым законом и восстановила всю иерархию, восстановила старые церкви, построила новые, повесила колокола на них. Явилась новая церковь, совершенно такая же, как и допетровская, с правами, но почти без обязанностей к государству.

Этот страшный враг господствующей церкви, по мнению батюшки, растет со дня на день. Простой народ разве станет доискиваться правды: образа старинные, служба долгая, крестятся двумя перстами. Чего же больше? И враг растет.

Я рассказал батюшке, что знаком с австрийским архиереем.

– Лжеархиереем, – поправил меня батюшка.

– Ну, да, конечно, – сказал я. И взволновал его ужасною вестью, что архиерей вот-вот явится в Уренские края.

И нужно же так: не успел я кончить, как вошел пономарь и громко прошептал:

Батюшка, архиерей!

– Что-о ты!

– Едет. На площади столы ставят. Говорить народу будет.

– Не-ет! Не дам. На площади он не смеет. Идемте.

В руках у батюшки большая суковатая палка. На площади столы с хлебом-солью, много народа. Я немного побаиваюсь: палка большая, но народ сильней.

Но чем ближе мы к толпе, тем меньше становится батюшка и, наконец, шепчет мне робко:

– А будто здесь мне не по сану… и с палкой…

Он не успел окончить свои слова. В этот момент я сделался свидетелем исторического события. В край раскола, где раньше лишь одна небольшая секта осмеливалась по ночам на возу под рогожами провозить своего епископа, да и то в картузе и поддевке, – теперь в том же самом краю при полном солнечном свете, в мантии с лиловыми кантами, с вереницей священников назади, ехал настоящий старообрядческий архиерей.

Я оглянулся на батюшку. Его не было. Когда пыль разошлась, я увидел его удаляющуюся фигуру с огромной палкой. Еще немного спустя с той стороны спешила сюда раскрасневшаяся матушкапослушать, что скажет новый архиерей.

Но батюшка напрасно беспокоился: архиерей ничего не сказал. И зачем речи? Настоящим колокольным звоном, а не в чугунные доски, как раньше, встретили старообрядцы своего архиерея. Везде слезы и радостный шепот. Какие тут речи, когда после двухсотлетней борьбы с никонианами допетровская Русь наконец-то звонит в колокола. Сейчас, в эту минуту, радуются отцы, деды, прадеды, радуются лесные могилки, полуразрушенные часовни и большие восьмиконечные кресты.

Звон, звон!

По малиновому ковру проходит маленький архиерей в церковь. Валит толпа за ним. Тут много людей, уставших бороться за церковь, разучившихся молиться в одиночку. Теперь же при виде настоящего архиерея в мантии в них опять заговорила вера. Хотят совесть очистить.

Хорошая вера! Хорошие попы!

В одиночку-то как молиться!

Раз махнул, два махнул, а молитвы и нету.

В их вере легко: кланяются вместе, крестятся вместе. Знаешь начало и конец.

И звон. Вот звон-то!

Выравниваются темные ряды. Блестят венчики на святых. Поют охрипшими застарелыми голосами, но упрямо, в один голос. Загораются огоньки: один, другой, третий. Старый суровый бог соединил сердца верующих фитильной ниткой и поджег: огонек к огоньку, огонек к огоньку. Поджег и почил. Сверху кажется ему теперь земная жизнь длинным спокойным рядом фонариков.

Я тоже зажигаю огонек, прислоняюсь спиной к стоне и ухожу в какую-то темную, спокойную глубь: не то погружаюсь во впадину первоначального хаоса с вечными птицами, не то тихо иду ночною улицей с керосиновыми фонарями, не то слушаю стук колотушек в глухом городке.

Красиво склоняются дикирий и трикирий над темными рядами молящихся. Здесь единая церковь, единое сердце.

Но в моем темном спокойствии почему-то заводится острая, сверлящая мысль-гвоздик: а что, если архиерей ошибется? Что, если он по непривычке как-нибудь не так махнет дикирием и трикирием или перекрестится не двумя, а тремя перстами? Что тогда будет? Мне кажется, что тогда непременно передо мною в темных рядах мелькнут крепкие скулы, серые нахальные глазки, кулаки, нечесаные бороды.

Архиерей служит прекрасно. Все крестятся вместе, все падают, – как по сигналу, на свои подручники. Служба старинная, длинная. Я давно отвык от таких богослужений; переступаю с ноги на ногу, скрещиваю руки на груди, сую их в карманы – ничего не помогает: мысль-гвоздик неустанно сверлит: хорошо-то хорошо, но что, если, сохрани бог, этот новый архиерей ошибется?

Глава V. Церковь невидимая

Как живые, шевелятся в лесу тростники. Шуршит ими ручей, прячется между соснами, таится в сером ольшанике, зеленой змеей перебегает дорогу.

Зачем мы по верам едем? По кладам бы, – говорит мой спутник.

Он еще верит немного в тайны Ивановой ночи. Не раз уходил он около полуночи в лес подальше от деревни, чтобы петухов не было слышно. Кладов не находил, но слышал раз, как деревья между собою разговаривали.

– Вот, – говорит он мне, – и сейчас ручей бормочет, а поди знай что. И сороки болтают про нас, что – не разгадать. А в Иванову ночь все известно. Напрасно по верам едем, – продолжает, – по кладам лучше: тут в лесах были такие разбойники, что свистом птицу на лету останавливали.

От Уреня до Ветлуги леса непрерывные. Отбегают в сторону только около деревень, да и то недалеко. Меня слегка упрекает совесть за какой-то не свой, неведомый грех против Ивановой ночи.

По ту сторону Ветлуги, ближе к Волге, – поля. Ручьи тут уже не таятся, кивают мокрыми острыми тростниками, змеятся по полю вдали, будто движется войско с зелеными ружьями.

Рожь цветет. Блестит где-то на старом кресте венчик божьей матери. На камнях у дороги отдыхают паломники града невидимого.

– Нет, – говорю я спутнику, – и по верам ехать хорошо.

– Какие веры, – соглашается он, приглядываясь к странникам в войлочных цилиндрах, с книгами в руках, к странницам в черных платках, с котомками.

По лесным тропинкам Уренского края вышли они сюда, в поле, на свет, угрюмые. Те, которые в очках и с тяжелыми книгами, озираются недоверчиво.

Я с ними не стесняюсь: останавливаю, заговариваю, разглядываю огромные книги. У одного «Никон Черной горы» весом полтора пуда, у другого «Маргарит», – больше аршина длиной, у третьего Кириллова книга, Ефрема Сирина, книга «О вере» – все большая тяжесть. Но ничего: сотни верст несут, надеются «буквой» победить противника на Светлом озере под июньскую ночь.

Подумаешь: так это странно, будто сказка, и порадуешься, что живешь в такой стране, где еще верят в невидимый град и в чудесную силу славянских букв. Хочется посадить к себе в повозку кого-нибудь из них и пытать, и пытать

Но никто не садится. Великий грех приехать на лошади к святому месту. Мало того: в котомках, кроме икон, ладана, кадила, лестовки и свеч, часто лежит большущий камень.

Серые, темные, идут и идут, один за другим, из лесов в поля, из полей в леса, будто кроты переселяются.

– Ты, бабушка, куда, – в город невидимый?

– Ништо.

– А камень зачем?

– Ништо.

Есть такие бабушки, что никак не разговоришься. Идут безмолвленные. Скажешь слово, напугаешь: молитву зашепчут.

И так я проникаюсь настроением паломников, что думаю: может быть, правда, там что-нибудь есть впереди, что-нибудь вроде города.

– Истинная правда, – уверяет меня хозяин последней станции перед селом Владимирским, – истинная правда, город тут есть, не зря же валит народ. Хорошенько покопаться, так на всех бы богатства хватило.

Село, говорят мне, стоит недалеко от Светлого озера. Гляжу пристально вперед: хочу скорее увидеть чудесное место.

По сторонам – пестрые, заросшие желтой сурепицей и лиловыми колокольчиками полоски полей, кучки сосен – остатки вырубленных Керженских лесов, изгороди, столбики с иконами. Озера нет.

– Там, там, – указывает спутник рукой. И там ничего. Кружится в чистом поле собака на одном месте, лает, пар валит изо рта.

– Бешеная? – спрашиваю.

– Нет… обиженная, – отвечают мне.

Так мы въезжаем в грязное село с темными деревянными избами.

Всего в версте – сказочный город, а тут, бродя чуть не по колено в грязи, нужно «фатеру» искать. Там занято там занято – батюшки-миссионеры все вперед заняли: завтра будут состязаться с староверами и сектантами. Не очень скоро находим свободную избу у старой благочестивой вдовицы Татьянушки. Похожа она на темный лик византийской иконы, протертой деревянным маслом. Шепчет тихохонько, сторожко, но ласково:

– Хорошо у меня, – ни шума, ни крика, ни греха.

Берет вещи, приговаривает: «Господи, Исусе Христе, у меня хорошо, не хващение»[40]. Ставит самовар, подает умываться, ступит шаг и все свое: «Обрадованная Мария, Исусе Христе, не хващение».

– Хочешь, яичко сварю?

– Не надо.

– А то сварю.

– Не надо.

– Как знаешь, с дороги поесть хорошо, я сварю. Яйца хорошие, не хващение, родимый, не хващение.

Веселится самовар на белой скатерти, тикают деревянные часы. Старушка пьет из большой чашки, похожей на перевернутый абажур от лампы. Заводим речь о граде невидимом, о старине.

Я люблю рассказы старых людей: у них в далеком пережитом иногда ровно и спокойно тикает маятник: так было – так будет. Отдохнуть хорошо.

И вдруг растворяется дверь. Входит урядник.

Пришел представиться. Садится, пьет чай, курит, деликатно сплевывает, гасит папироску между пальцами, дышит, будто коптит.

Боюсь я этих сельских губернаторов. Какой бы ни был строй на Руси, я всегда их буду бояться. Завожу беседу натянутую:

– У вас, говорят, тут город

– Точно так, ваше благородие, Китеж.

Место чудесное, – помогает беседе Татьянушка. – Не хващение, родные. Мир соберется, попы съедутся, сцепятся, спорят.

– Кадильницу разводят, – не одобряет урядник.

– Миру облако соберется, – занимает хозяйка, – сойдутся всякие веры: есть, что в бога не верят, есть, которые воскресенье в середу почитают.

Серый народ, ваше благородие, – вставляет опять урядник, – самый серый, не прочищенный.

– Австрийская вера, – разливается старушка, – страшная, про нее сказано: придет с запада…

– С востока, – перебивает урядник.

– Нет, батюшка, с запада. Страшная… Но самая страшная вераполитика.

Политика, известное дело, всего страшнее, – соглашается урядник. И под большим секретом сообщает: на всякий случай казаки заготовлены.

Чего-то ждет сельский губернатор, мнется, не решается что-то сказать: уходит нерадостный. Татьянушка закрывает дверь, крадется ко мне, указывает пальцем на губы, шепчет

Скачать:PDFTXT

и слышу, что батюшка мне поддакивает: верно, верно. – Да как же верно-то, – сержусь я наконец. – Что-нибудь да не так. А батюшка смотрит на меня хитрым глазком, грозит