других, не скрыться, стоять видимой между соснами и елями возле таинственного озера».
Взбираюсь на покоренный холм. Везде с усердием щелкают подсолнухи, сплевывают на святую землю, кое-где курят. Ни одного староверского аскетического лица, ни одного венка на голове, посвященного богу Яриле. Сидят, тупо глядят перед собою, как животные в стойлах, щелкают, плюют и плюют. А на самом верху холма, возле часовни, с деревянных подмосток длинноволосый, добрый пастырь, с рукой, протянутой к Светлому озеру, проповедует: нужно креститься не двумя, а тремя перстами.
Другой батюшка, плотный и, по фигуре видно, очень практичный, говорит не с горы, а у самой земли в траве между соснами и березами. Вокруг него кружком собрались настоящие староверы, в длинных черных кафтанах.
– Ульян! – узнаю я по рябинам на лице между этими одинаковыми стариками знакомого по Уренским лесам, «райского» начетчика.
– Здравствуй! – приветствует он меня радостно, но не подавая руки. Какие бы мы ни были друзья, человек Спасова согласия не подаст руки: все компромиссы между ними и миром щепотников-никониан раз навсегда порваны. Мне это нравится: что-то и детски наивное, и мужественное сочеталось в этих русских рыцарях, последних, вымирающих лесных стариках. Сочувствую Ульяну, и он понимает, рад мне.
– Как дела? – спрашиваю.
– Плохо… Видишь? – указывает он мне на часовню. – Видишь: жертвенник на святом месте поставили.
– Вавилон! – сочувственно отзываются в толпе.
– На святую землю плюют, – продолжает Ульян.
– Мерзость и запустение, – отзываются другие.
– Озеро за грехи зарастает; видишь, с того берега травка показалась. Торгующие надвигаются.
– Бичом их, Ульян, бичом.
– Истинно, истинно говоришь ты, бичом бы. Да где бич-то взять?
Ульян показал рукой на первый холм, там вырос городовой, и на другой холм, и там вырос. Везде, куда ни покажет лесной мудрец, на всех холмах Светлого озера вырастают люди в форменных фуражках с кокардами.
И еще хуже: вдали на дороге от села к озеру мчится кто-то на двух стальных колесах. Исчез в толпе на ярмарке, показался у края озера, черный, страшный, руками правит, ногами вертит колеса. Мчится и исчезает между двумя святыми холмами.
Скрылось.
– Терпит господь! – простонали старые люди. – При дверях судия! Смерть вселютая серпы точит.
А батюшка устраивается внутри нашего кружка на зеленой траве между деревьями. Уселся на пне, плотный, практичный, ласковый.
– О чем хотите беседовать? – искательно спрашивает одного, другого, третьего.
– О чем хошь, – отвечают ему.
– Ежели о двуперстии?
– Можно о двуперстии.
– Или о церкви?
– Можно о церкви.
Беспокоится батюшка, что кто-нибудь наступит на его новую цилиндрическую шляпу. Поставит туда, поставит сюда. Со всех сторон напирают староверы. Беспокоится он, весь черный внизу, на зеленой траве, в тесном кругу людей и деревьев. Собирается. Ставит шляпу на траву перед собой, на нее кладет открытые часы.
Любопытные смотрят сосны и люди: зачем это?
– Говорить. будем по четверть часа. Помните: пятнадцать минут на единого человека.
– Да, ладно, говори.
Но батюшка все собирается. Книги не все захватил с собой.
– Принеси поскорее Кирилла, – шепчет он своему помощнику, – Кирилла…
Тикают на шляпе часы в ожидании Кирилловой книги. Молчат староверы. Скучно.
– Вы чьи? – обращается ко мне батюшка. И опять спохватился: – Тсс… И Ефрема нет.
– Разве нельзя, – спрашиваю я, – без книг, просто беседовать?
– Не-е-т… нам нельзя… нам нужно действовать выжидательно и иносказательно. Как толковать без Ефрема. Бежи скорей.
Опять тикают часы. Шепчет батюшка что-то на ухо тихонько Ульяну.
– Что он шепнул?
– Чтобы я не ругался.
Почтенный, серьезный Ульян зачем-то ругается. Неужели нельзя без этого обойтись?
– Нельзя. Я за правду ругаюсь. Он страшный… Я гляжу на батюшку, думаю, что же в нем страшного? Ничего. Самый обыкновенный батюшка.
– Ты, Ульян, – начинает он беседу, – искатель истины; нашел ли церковь истинную?
– Нашел. А ты?
– Имею.
– А ведь едина церковь?
– Едина родьшая мя мать.
– А те все бесовские?
– Все от дьявола.
– Ты про свое?
– И ты про свое?
На минуту замолчали. Тикают часы на шляпе. Потом опять начинают. Кажется, не согласия в боге ищут они, а нащупывают друг друга, как бы лучше ударить. Приходят в голову не то шахматные турниры, не то петушиные бои.
– «Ты, Петра, – камень, – делает батюшка наконец решительный ход, – и на сем камне созижду церковь, и врата ада не одолеют ее». Церковь – дева чистая, Иисус Христос ее жених, а вы, еретики, пришли к вдове-блуднице, и так народились дети секты.
– Ульян Иванович, – шепчут староверы своему главарю, – дай ответ, ты нас ведешь, защищайся.
– Погоди, погоди! – кричит Ульян батюшке.
– Погожу, погожу, – соглашается он.
– Наши пастыри, – выступает вперед старовер с поднятою вверх рукой, – волки окаянные, сами с собою согласилися. Жертвенник на святом месте поставили. Но ты беги еретиков Вавилона, слышь, беги.
– Погоди, погоди!
– Не убоимся, не убоимся! – кричит за Ульяном вся толпа.
Шумят высокие сосны, кружком сошлись на холме. Под ним седые старики грудью легли на суковатые костыли, глядят вниз. Там на корточках плотно сомкнулись боевые староверы. И в самом кругу, на зеленой траве, мечется кто-то черный, длинноволосый.
Кричит:
– Едина церковь!
– Погоди, погоди, – отвечают ему. – В Черном море утонули ключи от церкви. Загрязнен зеленый вертоград. Пал Вавилон. Сходятся небесные круги.
– Погоди, погоди!
– Беги еретиков Вавилона.
– Погоди, погоди!
– Пал, пал Вавилон.
Меня заметили с другой горы, узнали приятели из Уренского края. Пришли за мной, тянут за рукав, шепчут: «К нам, на другую гору». Тут поморцы, спасовцы, нетовцы, всякие веры Уренского края. Где-то в лесных дебрях я внимательно выслушал их, и вот только за это одно рады мне одинаково все согласия.
Спускаемся вниз, к озеру. У подножья второй горы, дикой, не завоеванной православием, старушки продают Петров крест и лестовки – черные змейки с разноцветными треугольниками на концах. Я покупаю себе всякие: простые, ременные, шитые бисером, золотом, привешиваю все их к пуговицам и учусь молиться. Все смеются. «Вот без тебя, – говорят, – скушно было, а ты пришел, стало весело». Учат: если перебирать «бубенчики» на лестовке, как я, то в ад попадешь, а если правильно, то в рай. И не переставая нужно шептать: Исусе Христе, обрадованная Мария.
Весь увешанный лестовками, я поднимаюсь на крутой холм между рядами староверов. Здесь все чинно, благообразно, никто не смеет покурить или выплюнуть подсолнух на святую землю. Тихо у озера, слушают праведники слово божие. Едва слышно с другого холма: «Пал, пал Вавилон».
Чтец сидит на самом верху горы. Читает славянские строки, останавливается, объясняет по-своему, всегда заключая учительно: «Вот видишь».
– Вот видишь, – отвечает ему вся гора.
Два злых комара впились в лысину старика, налились его кровью, но он и не знает о них. Он весь поглощен чтением сказания о непокрытых сосудах.
«… Сидит бес смрадный, и смердный, и горестный. „Отчего ты не помоешься?“ – спрашивает его ангел. „Где же я помоюсь? – отвечает бес. – В озере нельзя, в реке нельзя, в болоте нельзя – все ангелы охраняют“. Плохо бы бесу было, но сатана научил его: „В сосудах, без молитвы оставленных, в непокрытых сосудах можно искупаться“».
– Вот видишь, – говорит чтец наверху горы.
– Вот видишь, – отвечают сначала возле него.
– Вот видишь, – бежит вниз по горе.
И все чинные и вдумчивые ряды навеки запоминают: покрывать нужно сосуды с молитвою, а то в них бес искупается.
Гора слушает. А в лесу, вдали от всех, отдельно собралась темная группа; там совершается перед иконой, привешенной к сосне, богослужение. Впереди всех, у самого дерева, у самого огонька, озаренная им, поет девушка. За ней все поют одногласно и мрачно, будто в древнехристианских катакомбах. И еще блестит огонек между соснами, и еще, и еще. Везде в лесу молятся поодиночке, по двое, семьями. Помолятся, погасят свечу и опять приходят к горе слушать чтение.
Читает старик неустанно. Из-за пазухи, из поярковой шляпы, даже из лаптей достает он все новые и новые славянские тетрадки и читает о поминовении родителей, о том, как Авраам переговаривался с грешником в аду и как этому грешнику из рая перекинули жердочку. Но где же грешнику перейти, – свалился в ад. И все это за то, что в свое время на земле не поминал родителей.
– Вот видишь, вот видишь, – гудит староверская гора. И, как глухие отдаленные выстрелы, долетает с православной горы: «Не убоимся, не убоимся».
Кто-то в лаптях, в лохмотьях, с котомкой садится возле меня, рекомендуется «учителем», рассказывает свою жизнь: кого-то «прохватил» в газетах, отставлен от должности, теперь торгует «дешевой толстовщиной» и гигиеной, любит споры на Светлом озере, стоит то за староверов, то за православных, когда как.
Рядом с учителем возле меня усаживается еще один привилегированный, с бледным лицом, красивой черной бородкой. Рекомендуется: путешественник. Был земледельцем, был фабричным, был приказчиком. Потом впал в малодушие, И еще хуже: заразился разными ересями и даже изучал английский язык. После сего пожелал испытать жизнь путешественника и вот уже восьмой год идет.
Пришел лысый чистый старичок, спросил, не знаю ли я дворника Ивана Карповича в Петербурге.
– Не знаю, – ответил я.
– Жаль, – сказал старичок, – человек он очень хороший.
И сел рядом с учителем и путешественником. Еще и еще приходят разные люди, садятся вокруг нас на траве, между сосен. От нас наверху холма, как из центра, должна начаться беседа.
– Вот сны, – сказал путешественник при общем молчании. – Можно ли снам верить?
– Какие сны, – ответил чистый старичок. – Ежели видение Даниила, то как ему не верить.
– То видение, а то сон, – поправил учитель. – Видению можно верить, а сну нельзя. Я уже года два снов не вижу.
– Снов не видит! – бежит по горе. – А еще учителем был.
Идут разговоры про сны. Что значит, когда курица-вещунья запоет? Не петух, а курица. Вот диво-то. К чему это? Или когда собака во сне завоет?
– Крещеные, – кричит чистый старичок, – видел я страшный сон: среди ровного места во прекрасной пустыне лежит шабала…
– Ша-ба-ла!
– В чистом поле лежит шабала, лоб гол.
– Лоб гол.
– Что сей сон значит?
– Значит это: привиделся тебе жрец мерзких идолов, неверный поп, и что смялся ты в вере.
– Правильно. В вере я маленечко смялся. Поп у нас опился, почернел и помер. И другой тоже в поле замерз. А я смялся: грешки есть. Как, думаю, совесть очистить? Нельзя ли самому на себя эпитемью наложить, чтобы без попа?
– Без священства нельзя, – ответил учитель, собирая лоб в гармонику. –