Скачать:PDFTXT
Собрание сочинений в 8 томах. Том 2. Кащеева цепь. Мирская чаша

Бывает, к годовому празднику приезжает из Питера в деревню на родину погостить мамзель, раздушенная, расфранченная, и никто ей слова дурного не скажет: мамзель и мамзель. И есть в деревне своя такая гулящая бабенка, и опять ничего: приедет швейный агент и уедет, только разве посмеются немного, что на бабьей губе, как на воде, следа не видно. Но вот беда, когда девица станет женщиной и матерью где-то на стороне привезет в родную деревню растить своих богданыче.

Никогда я не видел, чтобы Татьяна прямо с крыльца выходила, как все, на улицу, – всегда она ходит кругом, через двор и задами, загуменной дорожкой в поле и в лес. И даже настоящую осаду Татьяниной избушки не раз приходилось мне видеть: когда на улице выйдет у ребят что-нибудь из-за Татьяниных богданычей, разъяренные матери обступают зачумленную избушку, стучат в окна, двери и ругают непотребными словами Кругосветную. Где же тут одной силу найти заступиться за своих ребят: такой обиженной женщине одна только березка утешительница. В будни, и особенно часто в праздники, слышно, как за высоким тыном причитывает бедная, что нет у ней верного заступника, как нет у березки постоянного своего дождика.

Было так вечно, с испокон веков и во всяких местах, но то, что я хочу рассказать о Татьяне, могло случиться только в наше, самое последнее время. Хочу я рассказать, как вдруг у Татьяны получились такие волшебные вещицы, вроде шапки-невидимки или скатерти-самобранки, что захочет – и вмиг соберутся к ее окошку все деревенские женщины и все вместе будут с ней плакать и причитывать о печальной судьбе Татьяны, девушки-матери.

Избушка моя в стороне от деревни, спиною стоит к лесу, глазами смотрит на Пьяную дорогу – есть у нас такая дорога на моховых болотах и в топком лесу; старички мне говорили, что будь эта дорога проложена для хорошего дела, так уж давно бы леший затопил ее всякими своими мочагами, ну, а как для пьяного она дела, так лешему это и на руку: по этой дороге возят вино из казенки, оттого и называется Пьяной, и за то леший хранит ее. Сидел я на лавочке возле своей избушки и посматривал, как везли мужики на телегах из посада угощение к годовому празднику, Петрову дню. Поскрипывают телеги. Там и тут, смотришь, отвернулась рогожа и блестит на солнце громадная бутыль казенного вина: все к празднику везут; а вокруг-то мошок. деревца голодные, нищие, с такою завистью смотрят на мужицкое вино: их житье на болоте у лешего куда хуже мужицкого. Смотрю я на весь этот «пейзаж» и вот, когда все телеги проехали, вижу, по этой же самой Пьяной дороге, между маленькими кривыми деревцами, идет господин в новом блестящем цилиндре, в новом английском пальто модного желтого цвета; в одной руке сверкает серебряная ручка тросточки, в другойтруба граммофона, и все-таки по всему видно, что идет это не настоящий господин, а так, ряженый. Настоящего господина даже и вообразить-то нельзя пешком на болоте. В городе и простой мужик, надень цилиндр или котелок, все равно сойдет за барина: оттого что где-то в центре города живет настоящий господин, творец всяких мод, по нем все в городе и строится. Тут же, на болоте, сразу видно, что не сам господин идет; кажется тут, на болоте, будто идет это только господская вешалка в пальто и в цилиндре. Конечно, я остановил его, заговорил, и он мне представился: Мартынов. А поняв, что я человек образованный, бывалый, он прибавил:

– Из Ренессанса.

– Как так?

– Я стою в Ренессансе.

Тут я всмотрелся в его лицо и вдруг вспомнил, что в Эрмитаже видел нечто похожее, и именно в зале итальянского Возрождения. Понял я, что передо мною был патошник. Знают у нас этих людей по Эрмитажу: там возле величайших памятников искусства стоят эти особенные люди. Но и в каждом дворце, возле каждой важной особы непременно стоит свой патошник. Их множество, и живут они своим миром, в особых казенных квартирах, получая места по наследству. Когда-то их предки, настоящие мужики, усвоили возле природы закон повторения, – что весна, так и опять соловей, пахота и опять пахота. Привыкнув к городу, они этот закон переиначили: цилиндр, так и опять цилиндр, хоть и плохенький, котелок, так и опять котелок, хоть и дешевенький, лишь бы сохранить подобие с настоящим господином, создателем мод. И, должно быть, это самые счастливые люди на свете, недаром же им и прозвище дали патошники, значит – любители сладкого.

– Как же это вы попали сюда? – спросил я Мартынова.

– По сердечной слабости, – ответил мне Мартынов.

И, спросив разрешения, сел ко мне на лавочку и рассказал о себе, и я его как-то почувствовал. Как же: восемь лет стоял возле памятника величайшего мирового праздника и все не мог забыть обыкновенного своего деревенского праздника. Другим патошникам непонятно это чувство: родились в городе. А Мартынова все тянуло в деревню. Пробовал раз к годовому празднику съездить в родную деревню – не понравилось, перестало тянуть, и думал, что уж кончено: привык совсем к городу. Нет! Была у него давно в этой деревне приятельница Татьяна; раньше письма ему писала, звала его; не мог собраться и стал забывать. И вот слышит в трактире, такая чувствительная пластинка поет: «Онегин, я скрывать стану: безумно я люблю Татьяну». Услыхал, и захотело увидать свою Татьяну. Купил граммофон в подарок и даже эту самую пластинку нашел, так что во всякое время, когда захочешь, можно завести, и пластинка поет человеческим голосом: «Люблю Татьяну и не скрываю».

Праздник вышел, как все теперешние деревенские годовые праздники. На речном кряжу, возле бора, такого высокого, такого молитвенного, установили палатку с орехами, семечками и пряниками; сначала собрались тут девушки, набеленные, нарумяненные, тихие парни и спокойные деды с бабушками, и все было хорошо до вечера, когда начали показываться здешние бойцы держаны и заречные бойцы проглоты. И с чего это началось! Пьяный Шалдыр говорил Петру Ивановичу:

– Я такой человек, Петр Иванович, что сказать не скажу и ударить не ударю, но уж ежели мне скажут и меня ударят, так и я тоже скажу и я тоже ударю. Вот я какой человек!

– И я такой же! – ответил Петр Иванович.

– Ну, спасибо же, спасибо тебе за твои слова, – вдруг на что-то обиделся Шалдыр, – благодарю тебя за такие слова.

– Какие слова? – переполохнулся Петр Иванович.

– А что ты меня проглотом назвал, кислая твоя шерсть. Ну, подходи ближе, ну, ударь меня! Я такой человек, что ударить не ударю, а ежели меня…

С этого спора все началось: проглоты стали за Шалдыра, держаны за Петра Ивановича, и пошло. Когда немые отчего-нибудь сильно взволнуются, вдруг из уст их начинает вылетать какой-то рев, ни на что не похожий в природе: ни волчий вой, ни собачий лай, ни птичье гоготанье, – так же ревели, только во сто раз сильнее, проглоты и держаны на высоком кряжу. А по тому же самому кряжу возле того самого места, откуда исходит ужасающий рев, вьется изящная сухая тропинка, и по ней в новых калошах, с зонтиками, в узких юбках, с узелками подсолнухов в руках, набеленные и нарумяненные, парами проходят деревенские красавицы и, жеманно помахивая носовыми белыми платочками и прислушиваясь к реву, узнают в нем какие-то любезные голоса и в ответ похихикивают, как ни в чем не бывало. Тут, возле девушек, увидел я Мартынова в цилиндре и в английском пальто: видно, не такою он застал свою Татьяну, чтобы гулять с ней на празднике. Мартынов говорил одной девушке:

– А может быть, вы уже дамочка?

– Нет, – отвечала она, – я еще барышня; скоро буду и дамочка.

– Как же вас называть: дамочка или барышня?

– Зовите барышней: дамочкой еще успеете, я всю жизнь буду дамочка, а барышней осталось немного.

И похвалилась, что не за простого мужика замуж выходит, а за писаря.

Только успела она эти слова вымолвить, вдруг перед ней как из земли вырос писарь сам и с проглотами. Кинулись на Мартынова, а держаны кинулись на писаря.

Дальше мне трудно рассказывать: я бежал вместе с девушками, и последнее, что осталось в глазах белою ночью, был высоко над рекою летящий черный цилиндр.

Вскоре после этого ездил я в Петербург и видел Мартынова; ему дали повышение: он стоит возле голландцев, вполне довольный и счастливый. Видно, что повышение и последние неудовольствия на годовом празднике погасили в нем деревенскую искру, и стал он теперь настоящим патошником и забыл о деревне. Но деревня Мартынова не забыла. Та же самая плакучая березка стоит на Татьянином дворе в ожидании постоянного своего дождика, а Татьяна Кругосветная уж больше не советуется с ней, как с родной сестрой. Да и вовсе ее теперь не зовут Кругосветной: она теперь в большом почете, у нее есть граммофон. Зря, для потехи, она его никогда не заводит, а только в особенные минуты, когда раньше хотелось с березкой советоваться. В эти священные минуты, как будто совершая обряд, начинает она осторожно крутить граммофонную ручку и надевать пластинку. Все пластинки хороши для нее, но одна особенная и называется в деревне плакучею. Как только эта пластинка запоет, в голос начинает Татьяна причитывать, и те самые бабы, что раньше так лаялись, теперь собираются под окно Татьяны и голосят с ней вместе. Вся деревня плачет о Мартынове, а пластинка поет:

Онегин, я скрывать но стану:

Безумно я люблю Татьяну.

Химик*

Рассветало что-то очень медленно, и медленно показывались очертания каких-то незнакомых предметов возле того дома, похожего на дупло. Наконец я увидел, что это была желтая крышка гроба, прислоненная к дому, и на столбиках против дома сидели неподвижно какие-то темные люди, как воронята, ожидающие добычи. Один из этих сидящих людей поднялся и громко, на всю улицу, стал бить ладонью в ворота. Не торопясь открылись ворота, началась пчелиная суета, и наконец вынесли покойника с открытым лицом, как это обыкновенно в провинции. Желтый гроб установили на дроги и медленно повезли по мерзлой, кочковатой дороге. Стало совсем светло. Видно, как в воздухе летят сверху белые мухи, а голова покойника, старичка с рыжей бородкой, болтается от сотрясений в разные стороны, словно эти летящие белые мухи беспокоят ее: мухи направоголова налево, мухи налевоголова направо, качается и качается…

Будет покой, когда запоют «со святыми упокой», – говаривал этот покойный теперь Иван Алексеевич, и вот теперь его несут и поют

Скачать:PDFTXT

Бывает, к годовому празднику приезжает из Питера в деревню на родину погостить мамзель, раздушенная, расфранченная, и никто ей слова дурного не скажет: мамзель и мамзель. И есть в деревне своя